Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 40

“ублюдок”: Клаус в своих личных бедах и в бедах всей Германии винил

Адольфа Гитлера, ненависть и ярость могли, конечно, объясняться неумолчными муками ран, Ростов уже наслушался проклятий в госпиталях, куда попадал не раз, привычными стали неисполняемые угрозы кого-то пристрелить, кому-то набить морду, какой-то бабе вспороть штыком брюхо за измены и разврат, – и Клаус, думалось, отойдет или, во всяком случае, перестанет честить-костить фюрера во всеуслышание. А метроном продолжал отбивать общие секунды, поврежденный нерв на ноге позволял Ростову уйти в отставку, но он вцепился в армию, отклонил ставшие бесполезными после гибели

Аннелоры призывы ее брата беречь ногу и себя, – и калека Клаус, из виду потерявшийся, тоже не оставил армию, добрался до высших чинов, до Ставки, чтоб сохранить себя в вермахте, и частенько, конечно, вспоминал отмеряемые обоим секунды в госпитале-клинике и тем более тот день, 7 апреля 1943 года, когда англичанин – пусть дом его в каком-то там графстве, Йоркшире или Сассексе, выгорит дотла! – нажал на кнопки крупнокалиберного пулемета и бросил бомбу… Вспоминал, позванивал, приглашал, Нина звала, Ростов дважды приезжал к ним в

Бамберг, Клауса не заставал, редкие встречи с ним в Берлине бывали скоротечными, ни о чем не удавалось поговорить, Нина, впрочем, знала больше, Нина, занятая четырьмя детьми, более чем догадывалась о планах мужа, которые тот, впрочем, от нее не скрывал; она осуждающе покачивала головой, но терпела, посматривала с надеждой на Ростова, в глазах была та же просьба: “Будьте с ним построже…” Изумительная, невероятная женщина, любой нравящийся ей человек становился своим, домашним, обретал безошибочно тон, манеру, с какой следует говорить,

“свое” место за столом и кресло в гостиной. Уют был в доме ее, мебель несколько странноватая, убранство стола казалось прелестным, и Ростов догадывался (“Пс-ст!”), какие мысли подкрадываются к нему в столовой этого дома; почему здесь такая посуда, откуда столовые приборы эти, – и он сам однажды объяснил соседу: Нина ведь – из старого немецко-славянского семейства и в этот германский дом внесла порядки и нравы русского дворянского быта.

До Бамберга далеко еще, а гарь Гамбурга все еще носится в воздухе, распятый и разгромленный город напоминает о себе; там, в Гамбурге, стал он очевидцем горькой и жалостливой сценки, пять минут пронаблюдал за очередью к солдатской полевой кухне, кормившей людей без крова и пищи, надзор строгий, уполномоченная партии не позволяла повару отливать в котелок больше одного черпака; никто уже не вел списков погибших, чем и пользовались, кое-кто намеренно неторопливой походкой удалялся, прятался в развалинах, быстренько опрокидывал баланду в себя, кусочком хлеба протирал стенки котелка, собирая для рта последние капли жира, затем тряпицей уничтожал все следы баланды и смирнехонько становился в очередь, издеваясь над исконным немецким порядком… “Пора кончать войну! – подвел итог Ростов, чтобы тут же напугаться: – А после войны – что?” И мог бы повторить этот вывод, почти заклинание, не вслух, конечно, ибо в “майбах” попросилась бабушка с внуком, в Эрфурт ехали, автобусы ходят непонятно как, вокзалы сожжены, станции обезлюдели. Отказать Ростов не мог, мальчика посадил рядом, бабушка сзади рассыпалась в благодарностях, причем оказалась не бабушкой, а матерью: в это лихое время женщины

Германии стремительно старели или неумело изображали цветущую молодость; мамаша еще и до краев переполнялась вымученной верой в грядущую победу, понимая, конечно, что всех немцев и немок ждет поражение, какого Германия не знала еще с тех времен, когда она стала называться Германией. Тридцать лет с чем-то, активистка в прошлом, мальчику же на вид не больше пяти, ничего еще не осознает, но все впитывает, принимает, копит ощущения, – мальчик как бы вне мыслей, слепо бродящих в его чуткой головушке. Скудные пожитки свои обхватил ручонками, держит на коленках, глаза с любопытством пожирают пролетающие мимо дома, леса, повозки, все запомнит маленький человечек, повзрослеет и начнет сортировать впечатления, которые будут подпираться утробными озарениями; наверное, в чреве матери донеслись до него урчания танков, пересекающих польскую границу, рев “штукас”, рассыпавших бомбы над Варшавой; а когда он, заточенный, выпростался из живота матери, то не мог тогда не слышать речей о разгроме Франции, заклятого врага, которому фюрер отомстил за прошлое поражение, загнал лягушатников в тот самый вагон, где несчастная Германия униженно подписывала уничтожающий ее акт капитуляции; как и родители, он впал тогда в оцепенение, потому что народ никак не хотел верить в победу: какие проклятия ни слал фюрер на головы французов, взятие им Парижа немецкая душа отрицала, страшилась признать и осознать, кайзеру дозволено такое,

Гинденбургу, но не канцлеру, и лишь триумфальный проезд фюрера через

Берлин 6 июля 1940 года, когда он вернулся с Западного фронта, убедил всех: Победа! Победа! И ликование, долетавшее до колыбели, возвышающий душу Бранденбургский марш разлеплял веки младенца, восторг, заливавший всю Германию, приглушал боли от зубиков, пробивавших себе дорогу через десны, и еще не все зубы показались, когда вновь “штукас” пересекли очередную границу, отец годовалого мальчика простился с Югославией, побыл в Гамбурге у его матери, ныне сидящей сзади, и приступил к завоеванию пространства на диком

Востоке. Мальчик теребил мать, повисал на ее юбке, требовал отца – и мольбы его услышались Всевышним, тот поранил завоевателя осколком и определил его в госпиталь, дал отпуск; повторная медкомиссия вновь разлучила отца и сына, унтер-офицер, признанный ограниченно годным, защищал рубежи отечества под Лембергом, в каком-то тыловом батальоне



(большего мать мальчика не знала), втянутый в бои с партизанами, и чем бои кончатся и для чего затевались – мальчик узнает много позже, повзрослев, осмыслив яркие, как новогодние игрушки, впечатления, а те, что уже отложились, прожевались и переварились, – эти выразились звонким признанием:

– Я буду пожарником! – И полковник не мог не вспомнить: нынешняя война начиналась с заливания очагов пожара, неминуемо возникших бы из-за Саара, Австрии и Судетов.

А что вспомнит мальчик в возрасте полковника Ростова? Какой покажется ему Германия с вершины в тридцать восемь лет? Что расскажет он внуку своей матери, то есть своему сыну? Войны, знать, не будет еще лет пятьдесят, и каково смотреть на танки и “летающие крепости” из тиши и глади новогерманского быта? Того, где мальчик будет полноправным бюргером, или, может быть, прошлое для него вспомнится брикетом мороженого, каким угостил его незнакомый дядя в военной форме за рулем автомобиля, остановившись у пока не разрушенного дома и купив у ничего не боящейся мороженщицы вкусное, сладкое, тающее во рту лакомство? И то хорошо, что это вспомнит. А мамаша по-партийному вознесла руку…

Чем ближе Бавария, тем чаще мелькали придорожные распятия, Георгий

Победоносец поражал копьем какую-то гадину, святой Михаил помогал ему; патриотический порыв населения нашел выход в намалеванном заклятье, по забору протянулся лозунг: “Русские сюда не дойдут!”

Видимо, до Берлина им разрешили доходить, а Мюнхен и Нюрнберг дарили американцам, которые не скупились на бомбы. Бамберг авиация не трогала – к великому счастью жителей и самой графини Нины фон

Штауффенберг; дважды уже Ростов навещал дом ее на Шютценштрассе, она ему и похвалилась городом, погордилась четырехбашенным собором,

Старой ратушей и многими, делающими немцам честь строениями, одна резиденция князя-епископа чего стоила; всего не осмотришь, времени всегда мало, но сегодня, пожалуй, можно выкроить часов пять или чуть больше… К дому Нины он подъехал с запада и в нерешительности остановился, впервые подумалось, что подарок, тот, который припасен

Нине, может вызвать у нее чувства неприятные; баварка по воспитанию, франконка, если такое слово употребимо, строжайших вкусов дама – и вдруг полотно импрессиониста, не подделка, кстати, настоящий шедевр, приобретенный в Париже через испытанного и верного спекулянта, бесценное полотно, за которым гонялись молодчики из люфтваффе, чтоб преподнести его своему Герману; страховки ради пришлось запастись дарственной от владельца галереи, но тактично ли показывать ее