Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 40

Поэтому он просто подумал, что надо бы, пожалуй, найти Монику, если тому будут способствовать обстоятельства.

“… мне смешно порою – так выдает Тебя Катарина привычками, капризами, жалобами; как путники в пустыне задирают головы, по звездам, Луне и Солнцу уточняя, где они сейчас и куда идти, так и она, взяв меня за руку, идет в неведомом мне направлении, и я послушно следую за ней, в зоологическом саду подхожу к вольерам, где гордо стоят южноафриканские птицы, – дорогой Гёцль, я стала любить

Африку, так скажи мне, что Тебя до сих пор влечет к этому континенту? Почему дочь Твоя еще в первом классе сказала учительнице, что родилась на берегу Индийского океана? Что еще скажет, что придумает эта бойкая и смышленая фройляйн?.. Ну а теперь о грустном. Умер дядя Франц, известный нам по “Адлону”, отель уже начали восстанавливать, но не будет он уже прежним, не будет, я и не хочу видеть его, но приходится видеть, меня тащит к нему наша

Катарина, в ней не по возрасту бродят какие-то зрелые страсти, меня пугающие; совсем недавно она вдруг вырвалась из моей руки, застыла и пошла, пошла… Ты знаешь, куда она пошла? Я сама не знаю, потому что Катарина повернулась вдруг и опрометью бросилась назад… И почему она вдруг так обрадовалась той, которая когда-то издевалась надо мной? Да, да, Ты догадался, Луиза из общежития встретилась нам на улице, я хотела схватить Катарину и убежать, но одумалась: это же она, Луиза, соединила нас!.. Она и подруг моих всех уже навестила, одна из них, та, чья кровать стояла у окна, вышла замуж за бывшего штурмана подводной лодки, и вот что я хочу сказать: мы, немцы, должны оставаться немцами, и каждый обязан исполнять свой долг, а не хныкать, потому что как ни кляни прошлое, а оно вспоминается добрым, хоть и бомбы мешали жить, а жили воодушевленно, спаянно, страстно, помогая друг другу, и Германия у нас была одна, одна, одна, одна!

Мы, немцы, превыше всех и всего – так говорил дядя Франц…”

В конце 1953 года бывший ефрейтор, отпущенный на немецкую родину, обосновался в Лейпциге, который исстари славился тем, что тамошние студенты пьют как лошади. Чем одно время и увлекался Крюгель, что давало ему повод не поддаваться на призывы властей, не возвращаться к догитлеровскому прошлому и становиться учителем; эти любезные просьбы ефрейтор бывшей армии отвергал, поскольку и в социалистическом Лейпциге властвовал Союз учителей, определявший, кто из педагогов хороший, а кто плохой. У партийных функционеров было чутье на сторонников и противников социализма, они в лоб спрашивали Крюгеля, почему он, попав в котел под Демянском, не сдался русским товарищам в плен, не приблизил тем самым крах фашизма. “А ты что делал 20 июля 1944 года?” – так захотелось однажды возразить Крюгелю, но благоразумие взяло верх. Работать он пошел на стройку, недурно зарабатывал там, укладывая кирпичи под новости из радиоприемника; из них он узнал, что англичане не могли простить Ойгену Бунцлову резкий подъем военной промышленности

Германии как раз в самые бомбардировочные месяцы; не сумев уничтожить заводы шарикоподшипников, неумелость свою англосаксы списали на таланты Бунцлова и дали ему 6 лет заключения, которые тот отбыл в сокращенном варианте и убрался немедленно в Южную Америку.

А майор Кун все томился в России, и лишь в 1956 году его милостиво отпустили умирать на родину, где многие считали его предателем.

Политикой Крюгель, естественно, не занимался, нюх пройдохи заставил его, однако, побывать на Бендлерштрассе – в год, когда на стене дома

11-13 появилась табличка “Штауффенбергштрассе”. На знакомом ему дворе он увидел бронзовую фигуру символического мученика, борца против фашизма. Чей-то аккуратный букетик лежал у стены с выщербинами от пуль, сразивших четырех человек, и недалек тот час, когда над букетиком появится мемориальная доска с фамилиями.

Ефрейтор глянул на цветы – и ему захотелось нырнуть в люк, как одиннадцать лет назад. Опомнившись, он с фотоаппаратом вновь навестил бывший Бендлерблок, откуда еще не выветрили дух милитаризма, но, кажется, денацификация сюда все-таки вторглась.

Крюгель хорошо запомнил вопрос полковника Ростова о пьянстве лейпцигских студентов, догадался, к чему клонит тот, и с первых дней освобождения из плена стал собирать сведения о дебошах местных буршей, а те пили и горланили аж с начала XV века, никакие запреты не прерывали их вольнолюбивой тяги к пиву. Определять точно, где больше пили, в Лейпциге или Гейдельберге, университет которого подревнее, смысла не было, цифры не полные, пришлось постулировать нелепость: лейпцигские студенты, пившие от зари до зари, ничем иным, как распусканием слухов о себе, похвалиться не могли. Кое-какие словечки Ростова вспомнились, и ефрейтор дозрел до явной очевидности: миф не терпит суровых реалий, возносимый к небесам друг полковника Ростова уже отделен от вещей и предметов, которыми пользовался, потому что они немедленно обнаружат земное происхождение графа и разрушат легенду. Все шло к тому, что немецкое государство на Западе хочет вести свою родословную чуть ли не от 20 июля 1944 года и будет поэтому славить полковника Клауса фон





Штауффенберга, постаравшись стереть, уничтожить следы графа на

Бендлерштрассе,11-13, где в логове предателей (так думали многие) ковалось будущее нации (так полагали тоже многие). Не все еще в

Бендлерблоке снесли, перекроили, перестроили и перепрятали, пластическая операция только начиналась, грозя перейти в ампутацию с последующим созданием саркофага, – и три катушки фотоаппарата сохранили остатки всеми поминаемого

3-го этажа. Кажется, догадался ефрейтор, он – единственный свидетель творившегося здесь безобразия – и почти год угробил на поиски полковника Ростова, который сгинул, пропал бесследно, а все материалы по нему сгорели 5 февраля 1945 года, когда бомба уничтожила важнейшие архивы дома 8 по Принц-Альбрехтштрассе. Правда, несколько часов дня 20 июля 1944 года на Бендлерштрассе провел тот штатский, которого ефрейтор заграбастал в коридоре, втащил в кабинет и швырнул к ногам Ростова: тип этот кое-что знает, но только кое-что.

И в Лейпциге вечный ефрейтор Крюгель погрузился в старинные фолианты и книжные поступления, навыки же конспирации – в душе любого немца

30-х годов. Вглядевшись освеженными глазами в хама и пруссака Гёца

Ростова, Крюгель обнаружил в полковнике много чего не увиденного им ранее и преисполнился уважением к нему. Как его тезка в известной трагедии Гете, фанфарон и бабник граф Ростов был, оказывается, мудрым не по возрасту и происхождению; танкист-пруссак предвидел воскрешение своего друга Клауса, в полковнике еще и назревало понимание древнейшей кары истории, неминуемо падающей на тех, кто убивал избранных и почитаемых правителей. Видимо, в главах государств содержался некий концентрат, выражавший сущность власти, эпохи, людей, и убийство носителя такого сгустка не могло пройти безнаказанно; как только молодой дикарь впервые раскроил череп старому вождю племени, он сразу дал пример всем, что делать с ним самим. Понятно, почему держался Ростов подальше от Штауффенберга, да как ни отстраняйся, а топор судьбы снесет голову. Мог бы полковник спастись, укатить 16 июля в Брюссель, забыв обо всем, о ефрейторе

Крюгеле, о Монике тоже…

Испытывая стыд, решил он все-таки найти Монику, которая вовсе не была дурехой из Союза немецких девушек, как то полагал Ростов, а, по наблюдениям Крюгеля, умной девочкой, читавшей в библиотеке Беренса книги, в 1933 году запрещенные. Для начала ефрейтор нашел блокляйтершу Луизу, которая сделала карьеру, мотаясь спекулянткой между капитализмом и социализмом, неся в сумках много чего интересного, а под бюстгальтером или пониже – сокровенные письма.

Как только она увидела Крюгеля, тяжелое гитлеровское прошлое взыграло в ней, память о порциях мужской ласки затмила возможные беды, и согласие найти бывшую поднадзорную было ефрейтором получено, а затем еще одна просьба прозвучала: а нельзя ли передавать кое-какие анонимные денежки Монике Фрост, ведь ребенок-то – от него,