Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 138

В Москве, осенью 1944 года, под влиянием радостной шумихи возвращения домой, противоречивые впечатления партизанских походов подзабылись. Встречи с родными и друзьями, торжественный вызов в Кремль, где Шверник вручил Карлу и мне золотые звезды ордена Отечественной войны, серебряная медаль — «Партизану», пришпиленная к лацкану моего пиджака Судоплатовым, наконец, счастливое чувство, что самое трудное позади и дело идет к победе — все это помогло мне восстановить прежнее равновесие и выбросить «неразрешимые вопросы» из головы. Но не надолго.

В конце октября Маклярский вызвал меня к себе в здание НКВД.

После обычных расспросов о настроении, о доме, о том, как я провожу отпуск, он задержался на секунду и, внимательно рассматривая выражение моего лица, медленно спросил:

— Коля, что вам известно о вашем отце?

Ничего не подозревая, я ответил коротко.

— Когда я был в тылу пришло извещение, что он погиб в 1942 году.

— И больше вы ничего не знаете?

Я пожал плечами.

— Писем с фронта он не писал. Что мы можем знать еще?

Маклярский вынул из ящика стола небольшую фотокарточку и повернул ее ко мне, не выпуская из пальцев.

— Этого человека вы знаете?

Тон и форма вопроса показались мне странными. С карточки смотрело лицо моего отца.

— Конечно… Это — мой отец.

Маклярский отложил карточку и протянул мне лист бумаги.

— Пойдите в соседнюю свободную комнату и напишите объяснение.

— Объяснение? О чем? Мне же ничего неизвестно…

— Так и напишите, что ничего неизвестно. И об извещении с фронта, обязательно.

Дисциплина не разрешала задавать лишних вопросов. По лицу Маклярского было видно, что ни о чем рассказывать он не собирается.

Когда я вернул ему листок с немногочисленными строчками «объяснения», он одобрительно кивнул головой и переменил тему разговора.

Больше я никогда от него об отце ничего не слышал.

Однако от родственников и друзей отца я узнал, при каких обстоятельствах он погиб. Сведения, хотя и были отрывочными, ошеломили меня.

Отец попал на фронт комиссаром батальона. Как мне передавали, он, разговорившись с одним из солдат в конце 1941 года, высказал несколько необычных для комиссара мыслей: что Сталин завел нашу армию в мясорубку, что в разрухе и развале фронта виновато само наше правительство и что вообще теперь пойди разберись, кто хуже из двух зол: Гитлер или Сталин.

Солдат решил, что его провоцируют по заданию Особого отдела. В Особый же отдел он и пошел с доносом.

Полевой трибунал Военной Коллегии разжаловал отца и сослал в штрафной батальон. Вскоре он был убит.

Сначала я отказывался верить. Слишком невероятной казалась мне подобная история в сочетании с образом отца — рыцаря советской власти без страха и упрека. Но от фактов уйти было некуда.

Вот тогда и вспомнились мне снова, и уже навсегда, мои фронтовые впечатления и сомнения.

Выходит, не знал я как следует ни своего народа, ни своего отца. Перебирая в памяти отдельные мелочи разговоров с отцом, его оброненные изредка замечания, вроде: «наши порядочки…» или «социалистическая свобода, как же!», я понял вдруг, что не видел и не слышал всего этого просто потому, что хотел видеть и слышать только то, что мне было необходимо для моей «философии». Одна за другой вспоминались детали, подтверждающие явное несогласие отца с тем, что происходило «в государстве рабочих и крестьян».

Но ведь ушел же он на фронт. И добровольно… Так же, как отчим… А что с отчимом? Знал ли я его по-настоящему? Может и у него были счеты с советской властью? Оказалось, что — были.





Мне стало, наконец, известно, почему последние годы перед войной нам так трудно было жить. Почему отчим терял одну работу за другой и только помощь друзей из Коллегии Защитников дала ему возможность остаться адвокатом в Москве.

В 1938 году отчима вызвали в НКВД и предложили вести «защиту» по делам, связанным с 58-ой статьей. «Привилегию» полагалось совместить с информаторством и сотрудничеством с НКВД при ведении следствия.

Отчим отказался и даже сказал несколько лишних слов. — Недостаточно, чтобы попасть под статью самому, но достаточно, чтобы быть зачисленным в «черный список».

А ведь и он пошел добровольно на фронт… В чем же дело?

Мне вспомнилось, как пели мои партизанские друзья у костра: «Дрались по-геройски, по-русски, два друга в пехоте морской…»

За что же дрались по-геройски мои друзья в тылу врага, мои сверстники на фронте, мой отец в батальоне и мой отчим в ополчении?

За что отдали свою жизнь Лида Чижевская, Наташа Моисеева и ее мать?

За Родину, конечно. А как же с советской властью?

«Служу Советскому Союзу» — ответил я Швернику, принимая орден.

Конечно, я имел в виду: «Служу Родине». Но получается, что защита Родины и защита советской власти далеко не одно и то же. Получается, что интересы народа и интересы власти в моей стране не всегда совпадают.

Тогда красок в жизни не две, а гораздо больше.

Но как же разобраться, где кончается оттенок «положительный» и начинается оттенок «отрицательный»?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Именем народа.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.

В узком, прохладном пассаже гулко звучал пьяный разнобой голосов.

Я сидел за столиком, вместе со своим другом Петрикой.

Усеянные трещинами стены пассажа открывали вверху кусок вечернего неба, окаймленный зубчатыми линиями разрушенных этажей. Прошло немного больше года после окончания войны. Следы бомбардировок были еще видны повсюду в Бухаресте.

На столике перед нами стоял графин желтого кислого вина и баллон с содовой водой.

Мой друг стягивал не спеша белую кожицу с мокрого грецкого ореха и посматривал задумчиво на цыгана, остановившегося у соседнего стола. Тот, прижавшись щекой к облупленной, запыленной канифолью скрипке, выводил негромкую и грустную мелодию.

— Кынта мь лаутаре, пентру ультима дата, ун кынтек че штий ту са кынть… — попробовал подтянуть Петрика и повернул голову ко мне.

— Сколько ты уже в Бухаресте, Стани? Почти два года? Так разве ты знаешь настоящую великую Румынию? Вот хозяину подать нам нечего ,. Вино, да зеленые орехи… Мать моя вернулась сегодня из деревни, — привезла мешок малая, да тощего ягненка. И то — спасибо… Когда же это так было, чтобы румын не знал, — где достать поесть… Пока не пришли эти…

Он запнулся и оглянулся на столик сзади. Но молчать, видимо, не мог и только понизил голос.

— Да, чорт с ней, в конце-концов, с едой. Можно и поголодать, если есть ради чего… А тут… Все рушится, все растаскивается, все вывозится в известном направлении… Только страха сколько угодно. У каждого честного человека горло перехвачено. В Плоешти вчера еще одна скважина обрушилась. Откуда им знать как нужно вести хозяйство… Всякая человеческая дрянь, которая еще вчера славила Гитлера, громила евреев в Вакарешти или просто гуляла по ночам с кистенем, сегодня срочно записывается в коммунисты и ставит тебе сапог на шею… И все молчат… Молчат… Почему? Турки ведь нас тоже убивали и хотели в баранку согнуть. Нашлись тогда и Хореа, и Клошка, и Кришан… Техника проще была — сабля да горячее сердце… Эх, вот собрать бы радиостанцию, смонтировать ее на машину, да — в Трансильванию. Там, говорят, в горах отряды есть. Стани, а ведь в твоей Польше тоже что-нибудь похожее творится. Будь я на твоем месте, махнул бы я через границу да в партизаны. У вас леса самые подходящие. Я ведь знаю Польшу немного…

Петрика был знаком не только с Польшей. Крупный журналист, известный инженер-химик, он владел несколькими языками, объездил много стран, умел глубоко и объективно мыслить, был, другими словами, одним из лучших представителей румынской интеллигенции.

Я слушал его внимательно и молчал.

Петрика знал меня как Станислава Левандовского, поляка-эмигранта, техника по профессии, собственника магазина электротоваров. Он не в первый раз делился со мной своим недовольством и ждал, наверное, каких-нибудь ободряющих слов.