Страница 252 из 265
Таким источником во втором севастопольском рассказе выступает «диалектика души», которая именно с этого рассказа перестает быть достоянием автобиографического героя Толстого и утверждается писателем как всеобщая форма внутренней жизни, могущая «быть обнаруженной в каждом».[682] Именно «диалектика души» заставляет капитана Михайлова критически посмотреть на собственное поведение, покраснеть князя Гальцына.
Добро и зло выступают в качестве категорий общественно значимых и сосуществующих. Эпилог рассказа звучит как программа всего дальнейшего творчества Толстого и именно в этом смысле воспринимается современниками: «Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его, и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда» (4, 59).
Если в первом севастопольском рассказе внутреннее движение героя, знакомящегося с жизнью осажденного города, обусловлено его контактом с добром (в его общественно-историческом наполнении), то прозрение младшего Козельцова, участника событий в рассказе, завершающем цикл, – результат столкновений героя со злом (в его социально-нравственном и историческом проявлении). В отличие от нарастания чувства общности и единения с другими людьми в первом рассказе, во втором – рождение и углубление ощущения одиночества. Самый факт осознанной Володей Козельцовым возможности непонимания людьми друг друга рождается как итог «впечатлений дня» (4, 89), предпоследнего дня обороны города. «Беспорядочное состояние души» воспринимается героем и как собственная несостоятельность – следствие восприятия жизни лишь во внешних ее проявлениях. Привычные нормы мироощущения рушатся. Общая трагедия защитников Севастополя переводит сознание героя на новый, более высокий уровень.
Переход от «военной» тематики к «мирной» (вернее – возвращение к ней) основного русла исканий Толстого не меняет.
В радикальной перестройке замысла «Романа русского помещика» (1852–1856) – от стремления наметить путь преобразования русской крепостной деревни усилиями «доброго помещика» к дискредитации самой возможности такого пути – сказался несомненно нравственный опыт Толстого, обретенный в период Севастопольской обороны.
Замысел романа о жизни русского помещика трансформируется в описание четырех визитов Нехлюдова, его четырех диалогов со своими крепостными, и получает заглавие «Утро помещика» (1856). Ретроспективно эти визиты и диалоги воспринимаются самим героем как «тяжелые впечатления нынешнего утра» (4, 159).
Жизненная программа Нехлюдова (как он формулировал ее за год до описанного утра) – «заботиться о счастии семисот человек», «действовать на этот простой, восприимчивый, неиспорченный класс народа, избавить его от бедности, дать довольство, передать им образование исправить их пороки, порожденные невежеством и суеверием, развить их нравственность, заставить полюбить добро» (4, 165). Эта программа утверждает героя как личность – прежде всего в его собственных глазах. Однако вслед за приведенным размышлением Нехлюдова следует вскользь сделанное замечание о «несчастном мужике, по справедливости не заслуживающем помощи» (4, 166). Для автора и читателя оно важно как свидетельство будущей неизбежной катастрофы.
Утверждение равенства внутреннего мира человека из народа и его «образованного и цивилизованного» господина явилось, как известно, основной темой таких «летописцев» народной жизни, как Григорович («Деревня», «Антон Горемыка») и Тургенев («Записки охотника»). Толстой в «Утре помещика» следует дальше: им раскрывается социальное своеобразие крестьянского строя мыслей и чувств, коренящееся в их трудовой природе.
Мужик для Нехлюдова – во власти зла существующего общественного устройства. Творение добра для героя – освобождение крестьян от этой власти. Сопровождается оно всегда двойной потребностью – стремлением сделать благодеяние и желанием получить за него благодарность: «Если б я видел успех в своем предприятии; если б я видел благодарность…» (4, 166). Мир устремлений «доброго помещика» и мужика сопоставляются по линии этической: задача Нехлюдова (с требованием нравственной оплаты) и ежедневная трудовая жизнь народа, не доверяющего барину. При всей человеческой равноценности и Чурис, и Юхванка-Мудреный, и Давыдка Белый, и Дутловы – ровны, спокойны и непроницаемы. И каждый из четырех визитов и диалогов заставляют героя краснеть, заминаться, испытывать «злобу», «досаду», «безнадежное чувство», «злобное чувство личности на мужика за разрушение его планов». «Не то», «не так» – этими словами заключает Нехлюдов каждый из своих визитов. Поставленная героем перед самим собою задача оказалась невыполнимой.
Вторжение в сознание героя темы народа, несмотря на всю умозрительность и утопичность ее решения Нехлюдовым, выделяет его в духовном отношении из социально родственной ему общности людей, свидетельствует о безусловном творческом начале его личности.
Мир «рабства», в котором автобиографический герой Толстого терпит поражение, пытаясь вступить в духовный контакт с народом, заменяется миром «свободы» («Казаки», 1852–1863). Однако и в этих обстоятельствах социальный барьер восприятия героя народом не устраняется. Для жителей станицы Оленин – из мира «фальши». Введенный же в повесть мотив «войны» делает мучительные попытки героя пробиться к другим еще более сложными.
Если в военных рассказах на первом плане был патриотический подвиг, сопоставление человеческой сущности и ее объективной реализации в условиях боя, то в «Казаках» анализ Толстого направлен на исследование психологического импульса, приводящего к убийству вне целей необходимой самозащиты. Охотничий инстинкт уничтожения неприятеля (абрека, чеченца) делает Лукашку героем для всех жителей станицы (в том числе и Марьяны), но осуждается дядей Ерошкой, жизненный опыт и человеческая мудрость которого несут понимание возможности и необходимости человеческого единения.
Стремление Оленина понять мир казаков и слиться с ним порою сталкивается с невозможностью принять этот мир в каких-то очень существенных его проявлениях. Это отнюдь не снимает желания Оленина, но не позволяет думать, подобно герою «Утра помещика», что все, что он «делал», – «не то» (6, 146). Итог явно сопоставлен с финалом «Утра помещика» и противопоставлен ему. Еще в 1854 г., вспоминая свое пребывание на Кавказе, Толстой писал: «…хорош этот край дикой, в котором так странно и поэтически соединяются две самые противоположные вещи – война и свобода» (47, 10). Оленин, познавая этот край, именует разные сюжеты планов будущего «рецептами счастья». Введенный таким образом в сознание героя элемент самоиронии говорит о более глубоком восприятии Олениным самого себя и жизни в целом по сравнению с Нехлюдовым.
Окончание работы над «Казаками» совпадает с созданием повести «Поликушка» (1863), где «мир рабства» становится главной темой толстовского исследования. Сопоставление крепостной забитости мужика и потенциала возможностей народного сознания обретает в этой повести трагическое звучание. Поликушка – человек «добрый, слабый и виноватый», «доморощенный» коновал, гордящийся «своим дневным трудом», отец многочисленного и любящего семейства, почитаемый женой как «первый человек в свете». Но в восприятии других – существо «незначительное и запятнанное», неоднократно уличенное в воровстве и всегда подозреваемое в возможности повторить его. Порученное дело – доставка крупной суммы денег – воспринимается Поликушкой как возможность восстановить свое человеческое достоинство и в собственных глазах, и в глазах других. Двухдневная дорога – путь за деньгами и возвращение назад – шаг за шагом исследуется Толстым с точки зрения человеческого самоопределения героя. Потеря денег и тщетные поиски их осознаются героем как окончательное крушение надежды стать человеком. Самоубийство Поликушки предстает в художественной системе повести как суд над властью социального зла.
682
Бочаров С. Г. Л. Н. Толстой и новое понимание человека. «Диалектика души». – В кн.: Литература и новый человек. М., 1963, с. 241; см. также: Скафтымов А. П. Нравственные искания русских писателей. М., 1972, с. 134–164.