Страница 2 из 2
— Господи Иисусе... Спаси и сохрани... Пресвятая Богородица...
Тишина.
А потом из всех углов разом зашептало. Неразборчиво, быстро, перебивая друг друга. Словно десяток старух зашептали молитвы, наоборот. И в этом шёпоте Егор различал отдельные слова.
— Чужой... Не наш... Ночь долгая... Солдат, останься... Холодно... Холодно... ХОЛОДНО...
Последнее слово прозвучало уже не шёпотом, а гулом, от которого задрожали стёкла в окнах. Свеча дрогнула, пламя метнулось... и погасло.
Тьма обрушилась мгновенно - плотная, липкая, хоть глаза выколи.
— Замолчите! — крикнул Егор в темноту.
Шёпот стих. Но сразу же начался скрежет. Где-то под полом, в подполье, заскребли, зацарапали. Будто десятками ногтей по дереву. Скрежет нарастал, приближался. Уже не под полом — под лавкой, под столом, за печкой.
Егор вслепую, на ощупь, рванул к столу. Ладонь нашарила холодное тело свечного огарка, пальцы сжали коробок. Чиркнул спичкой раз, другой, зажёг.
Скрежет стих.
Он стоял посреди горницы, с ножом в одной руке, со свечой в другой, и смотрел на стены. Стены были исцарапаны. Глубокие борозды от пола до потолка, от двери до углов. А под иконами, на полу, горсть сухой земли, с пеплом смешанной. Этого не было. Точно не было. И запах... Запах тлена, сладковатый, тяжёлый, становился сильнее.
Он попятился, не сводя глаз с темных углов, пока лопатки не уперлись в бревна и сполз по стене на пол. Так и просидел он до рассвета. Не спал, не двигался. Только слушал тишину и смотрел на свечу. Свечу берёг, заслонял ладонью, когда казалось, что кто-то дышит рядом. Когда свеча догорела, сидел в темноте, и шептал молитвы, все, какие помнил с детства.
Холод забирался под шинель, щипал пальцы, леденил щёки. Егор подтянул колени к груди, спрятал лицо в воротник, но это помогало плохо. Он знал, что нельзя засыпать в таком холоде, замёрзнешь насмерть. Но и бодрствовать становилось всё труднее, тело коченело, веки слипались. Он заставлял себя шевелить пальцами в валенках, разжимать и сжимать ледяные ладони, слушать тишину и ждать рассвета.
Шёпот больше не возобновлялся. Только иногда, ближе к утру, ему слышалось, как будто кто-то тихонько скребётся под печкой.
Первый свет, робкий, серый, пробился сквозь щели в ставнях. Егор встал. Ноги не слушались, тело ломило, голова гудела. Всё было по-прежнему. Только кукла на лавке лежала лицом вверх, как тогда, когда он только вошёл. Но всё равно Егору казалось, что глаза-угольки под тряпичными веками следят за ним.
Он вышел из избы, не оглядываясь. На улице было морозно, солнце только поднималось из-за леса, снег светился розовым.
И только теперь, при свете, Егор разглядел то, чего вчера не заметил. На каждом доме, на каждой двери, на ставнях, были намалёваны кресты. Белой краской, кое-где облупившейся. А под крестами, знаки странные, непонятные.
Уходя из деревни, он глянул в разбитое окно, стоящей последней на улице, избы, и отшатнулся.
Внутри, на лавке, сидели люди. Старики, бабы, дети, все в чёрном, все неподвижные, все лицами к окну, к нему. Только вместо глаз у них была чернота.
Он перекрестился и пошёл дальше. Не побежал, пошёл. Спокойно, шагом, как учат в армии: если побежишь, то пропал. Вышел за околицу, поднялся в лес. Только тогда оглянулся.
Деревня внизу стояла тихая, заснеженная. Никто из изб не вышел, никто не смотрел вслед. Только кресты на дверях белели в утреннем свете.
Егор развернулся и зашагал прочь, не оглядываясь больше.
Когда добрался домой, мать встретила слезами, отец обнял молча. Дом родной, тёплый, щами пахнет. Всё хорошо.
Но иногда, в глухую зимнюю ночь, когда ветер воет в трубе, слышится ему тот голос. Ровный, детский, с металлическим скрежетом на дне: «Холодно... Возьми Сашеньку, солдат...»