Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 123

Племянник, поглаживая бороду, прятал под ладонью улыбку. Наконец кротко сказал:

— Кому по душе мундир, кому, видите, наука. Разные бывают вкусы.

– «Вкусы»! — возмутилась Капитолина Андреевна. — Господи! Ну, кончил ты свое ученье — занятие бы выбрал. К чему-нибудь достойному своей фамилии приложил бы руки… — Она вздохнула. — Что мне с тобой делать, как за тебя ответ держать?…

А Лисицын взъерошил волосы, искоса посмотрел на тетку:

— Да, тетя Капочка, если бы вы знали, каких я натворю чудес! Теперь в моей лаборатории приборы…

Щеки Капитолины Андреевны испуганно вытянулись:

— Из трубочек строишь опять? Все не закинул их?

— Да вы послушайте…

— И слушать не хочу! Что же это такое! — начала она плачущим голосом. — Был сорванцом, так и остался! Борода только выросла. Что же это?… Вот горе мое!

Трубочками дразнили Лисицына в детстве. Дразнили взрослые: он был единственным ребенком в семье и в первые годы своей жизни со сверстниками почти не встречался.

Вовке тогда шел пятый год. Купец Вавилов украсил свой магазин необычной витриной: за зеркальным стеклом стоял большой бурый медведь с бутылкой в одной лапе, со стаканом в другой. Размеренно взмахивая лапами, медведь наливал вино из бутылки в стакан, подносил к пасти, выпивал, двигал стакан вниз, снова наливал, опять выпивал, и так — без передышки — с утра до вечера. Зрелище очаровало Вовку. Мать звала, тянула за руку, а мальчик упирался, точно прирос к тротуару, и глядел на сказочного зверя жадными глазами. Только час спустя, пообещав купить оловянных солдатиков, мать уговорила его сесть в извозчичий экипаж.

Но оловянные солдатики скоро были брошены под стол. Каждый день он с плачем просил, чтобы его повели смотреть медведя. Несколько раз ему уступали; тогда, обгоняя прохожих, он подбегал к витрине, поднимался на цыпочки и замирал от восхищения.

Однажды, налюбовавшись работой ловких медвежьих лап, он захотел узнать, как выглядит медведь сзади. Мать позволила войти внутрь магазина. Здесь наступило неожиданное и жестокое разочарование: вместо мохнатой меховой спины оказался хитрый механизм из рычагов, колесиков и трубок. Вовка был настолько этим потрясен, что сразу потерял к медведю интерес. Уж чего-чего, а что медведь поддельный, этого-то он никак не ожидал.

Никто не понял, почему в ребенке произошли какие-то перемены. Иногда мальчик становился молчаливым, дичился и смотрел на всех исподлобья. «Пустяки»,- думали взрослые. А Вовка с тех пор почувствовал, что мир вокруг него не совсем и не везде, наверно, настоящий, и взрослые, может статься, просто-напросто его дурачат.

Он поглядел на портниху — она сидела в комнате матери, шила. Рука ее двигалась в строгом ритме, поднимаясь и опускаясь. Вовке пришло в голову: а если портниха только притворяется живым человеком? Наверно, она, вроде медведя в витрине, лишь повернута сюда «показной» стороной; сзади, где не видно, у нее могут быть машинки из меди и стекла.

Мальчик испугался своей мысли. Кинулся в детскую, посмотрел в окно. За окном, через раскрытые ворота, он увидел: солдаты-новобранцы стоят на улице в строю, учат ружейные приемы — «на караул», «к ноге»; снова повторяют «на караул», «к ноге».

А вдруг эти новобранцы, показалось Вовке, тоже только притворяются? Вдруг и они — как медведь?

Как же узнать, кто настоящий? Обманывают его взрослые или ничего такого нет? Неужели он один во всем мире без подделки, живой?

Как-то вечером, согревшись на руках у матери, он рассказал ей напрямик про свои страхи. Мать расхохоталась; объяснила ему, что колесиков и трубок у людей не бывает. Затем они пошли к отцу, к гостям, и все смеялись до упаду. Вовка смеялся громче всех.

Однако смутное ощущение, что вокруг него не все благополучно, осталось в его душе надолго. Какая-то ложь все-таки скрыта, а он один без лжи. Нет-нет, да снова промелькнет это тревожное чувство.

Мать жила заботами о званых вечерах и новых модных платьях. То она в толпе гостей, то спит до обеда — ночью танцевала на балу, то уедет к подруге, то в театр. Вовка любил ее голос, прикосновение пальцев, даже звук шагов. Но ему редко удавалось провести с нею целый день. Чаше она заходила в детскую наспех, спрашивала няню, здоров ли ребенок, заглядывала сыну в глаза, забавным и милым жестом притрагивалась к Вовкиному носу; не успевал мальчик наговориться с ней, как мать перебивала его, просила не шалить и торопливо шла продолжать свои непонятные дела.

А иногда бывали у нее бурные порывы. Она чуть ли не бегом врывалась в комнату. Стремительно, словно у нее кто-то отнимает сына, прижимала ребенка к себе, осыпала его золотисто-рыжую головку поцелуями.

— Ты мой хороший, — нашептывала она ему в такие минуты, — ты единственный мой. Люди противные… Лучше тебя нет на свете никого!

И приказывала, повернувшись к няне:

— Гулять пойдете — чтобы в сторонке от других детей. Смотрите, вы отвечаете!

— Да я, барыня, завсегда… — говорила нянька.

Отец, если слышал об этом, каждый раз сердился:

— Вконец испортите мальчишку? Ведь под стеклянным колпаком! Как это назвать? К чему?…

Мать начинала с отцом спорить, отец махал рукой, и все оставалось по-прежнему. Михаил Андреевич скрепя сердце соглашался, что воспитание ребенка — дело женское. «Пусть пока, — думал он. — А вырастет — пойдет в кадетский корпус. И все тогда окажется на месте».

Наблюдать за Вовкой повседневно Михаил Андреевич не мог. Он был очень занятым человеком — из тех немногих офицеров-тружеников, которые без устали, по-настоящему работали и службу ставили выше личных интересов.

С сыном он встречался главным образом в столовой за обедом. Высокий, с усами, в мундире с эполетами, Михаил Андреевич по-приятельски подмигивал ему и спрашивал всегда одно и то же: «Ну как, молодец?»

По праздникам, в часы послеобеденного отдыха, отец звал сына к себе в кабинет. Оба они не умели беседовать друг с другом. Один смотрел с высоты своего роста, трогал усы и говорил: «Рассказывай!» Второй, переминаясь с ноги на ногу, молчал. Тогда отец отодвигал кресло, садился спиной к окну и разворачивал на коленях книгу. Отсюда начиналось самое интересное для Вовки. «Папа, можно?» — спрашивал он. Михаил Андреевич кивал: «Можно». Вовка кидался к ящикам письменного стола. Перед ним раскрывались недоступные в будние дни сокровища: гипсовый бюст Суворова с отбитой наполовину подставкой, связанные узлом аксельбанты, огрызки карандашей всех цветов, картонная коробка с брелоками, револьверные патроны, сломанное пресс-папье.

Вовкину няню звали Пелагеей Анисимовной. Она ни на минуту не оставляла «господского» сына без присмотра. Ее маленькое, подвязанное у подбородка черным платком лицо мелькало перед ним повсюду, ее козловые полусапожки поскрипывали от зари до зари. Если Вовочка не нашалил, не ушибся, не простудился, вовремя покушал, вовремя лег спать, — вечером, закутывая ребенка одеялом, старуха усаживалась на край постели и, позевывая, говорила: «Вот и слава те, пречистая, день прошел. Всегда бы так, соколик, ноженькам моим спокой…»

Семья Лисицыных занимала каменный особняк со двором и садом неподалеку от военных казарм. Во дворе и в кухне хозяйничали солдаты-денщики. Солдаты никогда не заговаривали с полковничьим сыном: им это было настрого запрещено женой полковника. А Пелагея Анисимовна оберегала ребенка, чтобы мальчик, избави боже, не принялся играть с детьми на улице. «Ни в коем случае! — твердила ей об этом барыня. — Да мало ли каким гадостям его могут научить!»

И Вовка рос, как на необитаемом острове.

Постепенно он начал считать, что их дом — самое важное место на свете, что самые важные люди — это нянька, мать, отец. И дом, и вещи, и люди — все должно служить ему, главнейшему, лучшему из всех человеку, чтобы он жил интересно и весело, чтобы желания его исполнялись, чтобы никто ему не противоречил, чтобы он чаще получал подарки, новые игрушки, лакомился конфетами и пирожными.