Страница 10 из 17
Максим Максимыч
Основное назначение этого очерка — быть связующим звеном между «Бэлой» и дальнейшими повестями, образующими «журнал» Печорина. Но, помимо этого, очерк содержит дополнительный материал для характеристики как Печорина, так и Максима Максимыча. Лермонтов выдерживает здесь тон постороннего наблюдателя, который умозаключает о характере Печорина по наружным признакам и по поведению. В рукописном тексте вычеркнута часть характеристики — и именно та, где Лермонтов, отклонившись от роли постороннего наблюдателя, стал говорить прямо о характере Печорина и несколько приблизился к своей старой манере. В целом очерк представляет собой своего рода эпилог к «Бэле», из которого читатель узнает о предпринятом Печориным путешествии в Персию. Вместе с «Бэлой» этот очерк завершает необходимую биографическую и психологическую экспозицию героя. Эта условная композиционная роль очерка не чувствуется благодаря заранее подготовленной реалистической мотивировке, при которой даже Максим Максимыч превращен из простого рассказчика в самостоятельный психологический образ. Лермонтов преодолевает все традиции и условности старой прозы, тщательно мотивируя каждое положение и придавая самой мотивировке глубокий внутренний смысл. Очерк «Максим Максимыч» показателен как явный переход Лермонтова к реалистической манере, при которой даже формальные элементы построения и мотивировки получают самостоятельное художественное значение — как важные элементы изображаемой автором действительности.
Журнал Печорина. Предисловие
Предисловие к «Журналу Печорина» содержит в себе объяснение причин, по которым автор решил опубликовать чужие записки. Главная причина — «желание пользы», исходящее из убеждения, что «история души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и полезнее истории целого народа». Этим тезисом Лермонтов укрепляет самый жанр своего романа, построенного на психологическом анализе. Он подчеркивает «искренность» Печорина и противопоставляет его записки «Исповеди» Руссо, которая предназначалась для других. В рукописи очерк «Максим Максимыч» кончается особым абзацем, где Лермонтов сообщает: «Я пересмотрел записки Печорина и заметил по некоторым местам, что он готовил их к печати, без чего, конечно, я не решился бы употребить во зло доверенность штабс-капитана. — В самом деле, Печорин в некоторых местах обращается к читателям; вы это сами увидите, если то, что вы об нем знаете, не отбило у вас охоту узнать его короче». В печатном тексте весь этот абзац отсутствует а в предисловии к «Журналу» Лермонтов создает совсем иную мотивировку. Надо полагать, что сначала никакого предисловия к «Журналу» не предполагалось и вышеприведенный заключительный абзац «Максима Максимыча» должен был служить переходом к запискам Печорина. Лермонтов сообщает, что он публикует пока только ту часть записок, в которой Печорин рассказывает о своем пребывании на Кавказе, а тетрадь, в которой рассказана вся его жизнь, не может быть пока опубликована «по многим важным причинам». Этими словами Лермонтов оправдывает фрагментарность биографии Печорина. Под «важными причинами» надо, по-видимому, разуметь, главным образом, цензурные препятствия; характерно, что за пределами романа осталась именно петербургская жизнь Печорина.
Тамань
В мемуарной литературе есть указания на то, что описанное в «Тамани» происшествие случилось с самим Лермонтовым во время его пребывания в Тамани у казачки Царицыхи в
1837 году («Русск. архив», 1893, № 8; ср.: «Русск. обозрение», 1898, № 1). В 1838 году товарищ Лермонтова по полку М. И. Цейдлер (см. стихотворение «К М. И. Цейдлеру»), командированный на Кавказ, останавливался в Тамани и жил в том самом домике, где до него жил Лермонтов. В своем очерке «На Кавказе в 30-х годах» Цейдлер описывает тех самых лиц, которые изображены в «Тамани», и поясняет: «Мне суждено было жить в том же домике, где жил и он; тот же слепой мальчик и загадочный татарин послужили сюжетом к его повести. Мне даже помнится, что когда я, возвратясь, рассказывал в кругу товарищей о моем увлечении соседкою, то Лермонтов пером начертил на клочке бумаги скалистый берег и домик, о котором я вел речь» («Русск. вестник», 1888, № 9; ср.: И. Андроников. Лермонтов в Грузии в 1837 году. М., 1955, стр. 115–121).
В тексте «Тамани» есть признаки того, что новелла была написана прежде, чем определилась вся «цепь повестей». Предпоследний абзац новеллы кончался в рукописи и в журнальном тексте следующими словами: «Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие, и как камень едва сам не пошел ко дну, а право я ни в чем не виноват: любопытство вещь свойственная всем путешествующим и записывающим людям». Последние слова, снятые в отдельном издании «Героя нашего времени», есть в тексте «Бэлы», где их произносит не Печорин, а сам автор: «Мне страх хотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку, — желание, свойственное всем путешествующим и записывающим людям». Наличие этих слов в первоначальном тексте «Тамани» дает право думать, что новелла была написана раньше «Бэлы» и без связи с «Журналом» Печорина.
«Тамань» была оценена Белинским очень высоко: «Это словно какое-то лирическое стихотворение, вся прелесть которого уничтожается одним выпущенным или измененным не рукою самого поэта стихом; она вся в форме… Повесть эта отличается каким-то особенным колоритом: несмотря на прозаическую действительность ее содержания всё в ней таинственно, лица — какие-то фантастические тени, мелькающие в вечернем сумраке, при свете зари или месяца» (Белинский, ИАН, т. 4, 1954, стр. 226). А. Чехов считал «Тамань» образцом прозы: «Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова. Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы, как разбирают в школах, — по предложениям, по частям предложения… Так бы и учился писать» (С. Щ. Из воспоминаний об А. П. Чехове. «Русск.
мысль», 1911, № 10, стр. 46).
Княжна Мери
«Княжна Мери» написана в форме настоящего дневника и представляет собой именно «журнал» в старинном смысле этого слова; только заключительная часть (дуэль с Грушницким и события после нее) возвращает нас к тому жанру, в котором написана «Тамань». По своему материалу эта повесть стоит ближе всего к так называемой «светской повести» 30-х годов с ее балами, дуэлями и пр., но у Лермонтова всё приобретает иной смысл и характер, поскольку в основу положена совсем новая задача: развернуть картину сложной душевной жизни «современного человека». Здесь завершены те опыты, которые были начаты в романе «Княгиня Лиговская» и в драме «Два брата». Автохарактеристика Печорина («Да! такова была моя участь с самого детства») перенесена сюда прямо из драмы «Два брата».
Белинский писал о «Княжне Мери»: «Эта повесть разнообразнее и богаче всех других своим содержанием, но зато далеко уступает им в художественности формы. Характеры ее или очерки или силуэты, и только разве один — портрет. Но что составляет ее недостаток, то же самое есть и ее достоинство, и наоборот» (Белинский, ИАН, т. 4, 1954, стр. 227). Во второй статье Белинский остановился на этом вопросе подробнее: «„Княжна Мери“ менее удовлетворяет в смысле объективной художественности. Решая слишком близкие сердцу своему вопросы, автор не совсем успел освободиться от них и, так сказать, нередко в
них путался; но это дает повести новый интерес и новую прелесть, как самый животрепещущий вопрос современности, для удовлетворительного решения которого нужен был великий перелом в жизни автора» (Белинский, ИАН, т. 5, 1954, стр. 453). Под «самым животрепещущим вопросом современности», постановку которого увидел Белинский в «Княжне Мери», он разумел, очевидно, вопрос об условиях русской общественной и политической жизни.
Грушницкий и доктор Вернер, как указывали еще современники, «списаны» Лермонтовым с действительных лиц. Н. М. Сатин писал: «Те, которые были в 1837 году в Пятигорске, вероятно, давно узнали и княжну Мери и Грушницкого и особенно доктора Вернера» (сборник «Почин», 1895, стр. 239). Прототип доктора Вернера несомненен: это доктор Майер, служивший на Кавказе (см. «Русск. архив», 1883, № 5, стр. 177–180; «Мир божий», 1900, № 12, стр. 230–239; «Лит. наследство», т. 45–46, 1948, стр. 473–496). Что касается Грушницкого, то мнения расходятся: одни видят в нем портрет Н. П. Колюбакина, другие — будущего убийцы Лермонтова Н. С. Мартынова. Н. П. Колюбакин был сослан на Кавказ рядовым в Нижегородский драгунский полк; будучи приятелем Марлинского, он вел себя несколько в духе его героев (см.: В. Потто. История 44-го драгунского Нижегородского полка, т. IV. СПб., 1894, стр. 59–60; «Истор. вестник», 1894, № 11 — воспоминания А. А. Колюбакиной; «Русск. архив», 1874, кн. 2, стлб. 955). В Вере Лиговской одни видят В. А. Лопухину, другие — Н. С. Мартынову, сестру убийцы Лермонтова (см.: Материалы для истории Тамбовского, Пензенского и Саратовского дворянства. 1904, А. Н. Нарцов, стр. 177, Приложения; «Русск. обозрение», 1898, кн. 1, стр. 315–316). На самом деле все это, конечно, лица собирательные, не «списанные», а созданные на основе наблюдений над действительностью.