Страница 3 из 30
Верно, что в личной отваге ей никак не откажешь.
Был уже поздний час; Алексей Борисович вернулся с прогулки в Буюк-Дере, и лакей посольства предупредил его, что в кабинете посла давно ожидает некая дама под вуалью. В просвете окна кабинета смутно брезжила тень женской фигуры.
— Да, — услышал он голос Жюльетты, — я готова ответить на ваше чувство своим чувством. С прошлым я порвала навсегда, чтобы остаться с вами… и тоже навсегда! Вы меня любите?
Алексей Борисович понимал: женщина пришла к нему не ради минутного каприза, а после мучительной душевной борьбы, теряя все на свете ради внезапного чувства. Оскорбить женщину в такие моменты — это все равно что плюнуть ей в лицо.
— Да, я люблю вас, — признал Лобанов-Ростовский, — и в моем ответном чувстве вы, мадам, можете не сомневаться…
Ночь кончилась, их первая ночь любви, а утром, когда Жюльетта проснулась, она увидела князя за рабочим столом.
— Что ты пишешь, мой дорогой?
— Прошение об отставке.
— Для чего? Ведь твоя карьера складывается отлично.
— Но еще лучше складываются наши отношения, моя прелесть.
— Не пойму тебя…
— И не надо понимать. Но в Петербурге поймут все сразу.
Алексей Борисович был удален в отставку «по домашним обстоятельствам», и это была еще не самая худшая форма отставки. У «Порога Счастья», где князь оставил немало друзей-турок, искренне жалели об его удалении, ибо князь умел примирять непримиримое. Но женщина перебежала дорогу, чтобы из французского посольства найти счастье в русском, и это было неисправимо. Влюбленные поселились на юге Франции, намеренно чуждаясь общества, а петербургские сородичи переживали крах карьеры князя почти болезненно, обвиняя его в легкомыслии.
Но Алексей Борисович никогда не винил Жюльетту:
— Я только уступил обстоятельствам, жертвуя лишь карьерой. Но она, придя ко мне, жертвовала всем, чем дорожит каждая женщина. Да и что значит моя карьера перед словами любви? Женщина в любви всегда права. Но я тоже был прав, — доказывал Лобанов-Ростовский. — Было бы неблагородно и даже подло отвергнуть женщину, кинувшуюся в мои объятия, словно в омут…
Три года он был счастлив. Но, очевидно, тогдашний переход через улицу — из одного посольства в другое — дался Жюльетте не так уж легко. Она быстро таяла от чахотки. Благодаря князя за все, что он ей дал, она угасла на его же руках, и, зарыдав над нею, быстро хладеющей, он в ужасе услышал, как рвется с улицы музыка веселого карнавала… Это было так страшно, так непонятно и так естественно! Жизнь продолжалась.
По возвращении на родину, еще страдающий, князь решил покончить со служением в дипломатии и поступил в штат министерства внутренних дел. Граф Петр Валуев, управлявший министерством, был настроен очень благожелательно:
— Вы, наверное, хотите губернию? Какую?
— Мне сейчас хочется быть подалее от света…
Летом 1866 года князь начал управлять Орловской губернией, но и сам называл себя губернатором «случайным», и уже весною 1867 года сдал дела писателю-историку Михаилу Лонгинову:
— Я ничего в Орле не построил, никого не обидел и никого не высек, ибо переход из политики внешней в политику внутреннюю меня не обрадовал, а скорее испугал…
Еще больше «испугал» его император Александр II:
— Князь, что у вас там случилось в Константинополе?
— Обычная история — с женщиной.
— Обычная? Согласен. Но… скандальная?
— Скандал не ухудшил русско-французских отношений, ибо я не уводил женщину из гарема, она сама покинула мужа.
Этот разговор возник в Зимнем дворце, где князь представлялся императору, и острота их беседы понятна, если учесть, что Александр II был самым отчаянным бабником.
— Вы забыли ее за эти минувшие годы? — спросил он.
Лобанов-Ростовский, напротив, женолюбцем не был:
— Нет, ваше величество. Не забыл. И не забуду.
— Так считайте, князь, — решил император, — что я забыл эту историю с чужой женой, желая видеть вас подле себя…
После этого он стал товарищем министра внутренних дел!
Семь лет ведал делами о раскольниках, участвовал в разработке главных реформ (достойных более светлой памяти), и в наши дни по настоянию князя Лобанова-Ростовского все гражданские посты в провинциях достались чиновникам, а не генералам, князь преобразовывал порядок в следственных органах и прочее. Покинув мир дипломатии, Алексей Борисович был по-прежнему окружен иностранными послами, средь которых выделял баварского Труксесс-Ветцгаузена, бразильского Рибейро де-Сильва, английского Уильяма Румбольда — все эти амбасадоры были мужьями его кузин, ибо Лобановы-Ростовские имели обширное космополитическое родство. Румбольд в своих мемуарах писал: «Лобанов был одним из самых чарующих представителей русской аристократии, ибо давно известно, что если члены избранного русского общества задаются намерением прельстить кого-либо, то они воистину неотразимы… Эрудиция же князя в области русской истории была поразительна!»
Пожалуй, история и была главным смыслом жизни Алексея Борисовича. По службе он невольно сталкивался с современниками, весьма далекими от совершенства, выискивая примеры благородства в людях, давно отживших свой век, «стараясь найти в их деяниях побуждения более возвышенные, нежели те, с коими приходилось считаться ему, современному дипломату» — так писал о князе Лобанове-Ростовском историк А. А. Половцев.
Алексей Борисович даже не скрывал этого, говоря:
— Днями, встречая подлецов и мерзавцев, я по ночам зарываюсь в прошлое России, отдыхая душой на привлекательных чертах предков, которые ограждены от злословия потомков надгробной плитой из мрамора. Меня очень увлекает резкое несходство мертвых с живыми, и чем меньше люди былого схожи с моими современниками, тем большее мое внимание они привлекают…
Эпиграфом для всей своей жизни князь с удовольствием проставил бы цитату из сочинений поэта П. А. Вяземского, который выделил значение примеров былого для развития нравственности в потомственных поколениях: «В наше время, — писал он, — надобно мертвых ставить на ноги, дабы напугать и усовестить живую наглость и отучить от нее нынешних ротозеев, которые еще дивятся ей с коленопреклонением…»
Сказано так сильно, что можно высекать на скрижалях!
Между тем, все им написанное Алексей Борисович хранил втуне, редко выступая в печати. Погружаясь в прошлое, он избирал в истории не исхоженные никем тропы — отыскивал людей, забытых или же таких, биографии которых казались ему загадочны; его привлекали личности, отмеченные роком несчастий. Наверное, он по-своему был прав в своих изысканиях. В конце-то концов, о Пушкине или Суворове написано много (и будет написано еще больше), а вот высветить во мраке облик какого-либо человека, о котором все молчат, — это задача кропотливая, почти болезненная, ибо могила молчит, архивы молчат, а вокруг — нелюдимая тишина, и никто тебе ответно не откликается…
Страшно нарушать покой давней могилы, где только прах да кости, перемешанные с лохмотьями истлевшей одежды, и так же страшно бывает погружаться в чужую, давно отшумевшую жизнь человека, наполненную страстями, любовью, гневом, завистью, гордостью, унижением и несбыточными мечтами.
— Куда все это делось? — мучительно размышлял князь над судьбами людей, неслышно отошедших от нас в вечность…
В эти годы русская интеллигенция охотно читала ежемесячные выпуски исторических журналов «Русская старина» (М. И. Семевского) и «Русский архив» (П. И. Бартенева). В этих изданиях Лобанов-Ростовский иногда помещал свои исторические заметки, и Семевский удивлялся его познаниям в генеалогии, без которой немыслимо проникновение в русскую историю:
— Я чувствую, князь, что вы знаете родство меж фамилиями не только знатными, но и захудалыми… Откуда у вас это?
Алексей Борисович сознался, что когда-то помогал Петру Долгорукому, а теперь решил дополнить его четырехтомник своими родословиями. По этому поводу он имел собственное мнение:
— Конечно, легко изучить ход событий в истории, но потаенные пружины этих событий иногда зависели от родственных связей, а русское дворянство перероднилось меж собою столь широко и плотно, что иногда генеалогические таблицы кажутся мне намного сложнее алгебраических формул. Что сокрыто для нас снаружи, то открывается лишь изнутри, если прибегнуть к помощи генеалогических разведок.