Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 58



Глава 2

Она ждала его прибытия на Бонд-стрит, спокойная и собранная, как и полагается той, что принадлежит к расе воинов, и позволила себе проронить одно только слово:

— Приказы?

— Да, — ответил Хорнблауэр, и затем позволил сдерживаемым эмоциям вырваться наружу, — да, дорогая.

— Когда?

— Я отплываю сегодня из Спитхеда. Мои приказы сейчас на подписи, я должен буду отбыть, как только их принесут мне сюда.

— Я догадывалась о чем-то подобном, как только увидела лицо Сент-Винсента. Так что я отослала Брауна в Смоллбридж, чтобы собрать твои вещи. Они скоро будут здесь.

Распорядительная, предусмотрительная, благоразумная Барбара! «Спасибо, дорогая!» — вот все, что он мог сказать. Даже теперь, после стольких лет с Барбарой, часто возникали непростые ситуации, когда чувства переполняли его, а он (возможно, по этой самой причине) не мог подобрать слов, чтобы выразить их.

— Можно ли спросить, куда ты отправляешься, дорогой?

— Я не вправе говорить об этом, — сказал Хорнблауэр, принудив себя улыбнуться. — Мне очень жаль, дорогая.

Барбара никому не скажет ни слова, ни жестом, ни намеком не выдаст, какого рода задание он получил, и все-таки, он не имел права ничего ей рассказать. Если слухи о мятеже все же просочатся, Барбара не должна быть ответственна за это, но истинная причина крылась в другом. Долг обязывал его хранить молчание, а долг не допускал исключений. Барбара живо улыбнулась в ответ, в знак того, что понимает веления долга, и занялась его шелковым плащом, расправив его складки так, чтобы он более изящно свисал с плеч.



— Жаль, — сказала она, — что в наши дни у человека так мало возможностей для того, чтобы одеваться красиво. Малиновый с белым так идет тебе, милый. Ты очень красивый мужчина — ты знаешь об этом?

В этот момент хрупкий искусственный барьер, возникший между ними, рухнул, лопнул, как мыльный пузырь. Он принадлежал к людям, которых необходимо постоянно убеждать в своей привязанности, предоставлять доказательства любви, однако жизнь в условиях строгой самодисциплины, во враждебном мире, делали затруднительным, почти не возможным признать существование подобного факта. Внутри него постоянно гнездился страх неудачи, отказа, иногда слишком сильный, чтобы позволить себе рискнуть. Он всегда был настороже по отношению к себе, к окружающему его миру. А она? Она знала об этих его ощущениях, хотя ее гордость восставала против них. Ее стоическое английское воспитание учило не доверять эмоциям и презирать любое проявление чувств. Она была такой же гордой, как и он. Ее могло возмущать чувство, что она полностью зависима от него в смысле обеспечения всем необходимым для жизни, его же негодование могло вызывать то, что без ее любви его жизнь была бы неполной. Они были двумя гордыми людьми, которые, в силу той или иной причины, стремились к сконцентрированной на себе самодостаточности в самом высоком ее выражении, попытки отказаться от которой требовали от них зачастую таких больших жертв, что пойти на них они были не готовы.

Однако в такие моменты, когда над ними нависала тень расставания, гордость и обидчивость исчезали, и они, сбросив окостеневший панцирь, выросший с годами вокруг них, могли позволить себе быть совершенно естественными. Он обнимал ее, а она, просунув руки под его плащ, могла сквозь тонкий шелк камзола ощущать тепло его тела. Она прижалась к нему с той же силой, с какой он сжимал ее в объятьях. В тот период не принято было носить корсет, и на ней был только легкий обруч из китового уса, поддерживающий платье в районе талии, так что его руки могли чувствовать ее тело — нежное и податливое, несмотря на хорошо развитую мускулатуру — результат езды верхом и долгих прогулок, которую он, наконец, научился считать достоинством для женского тела, в то время как ранее думал, что тому пристало быть мягким и слабым. Губы соединились в горячем поцелуе, потом их нежные взоры устремились друг к другу.

— Мой дорогой! Мой милый! — произнесла она, затем, приблизившись к его губам, она прошептала, с нежностью, которая может быть свойственна только женщине, не имеющей детей: «Дитя мое! Дорогое мое дитя!»

Это было самое важное, что она могла сказать ему. Сдавшись на ее милость, сняв с себя защитную броню, он в такой же степени желал быть ее ребенком, как и мужем, не осознавая того, ему хотелось быть уверенным в том, что по отношению к нему, беззащитному и нагому, она будет такой же преданной и верной, как мать к своему чаду, и не злоупотребит его беспомощным состоянием. Последние преграды исчезли, в момент наивысшего подъема страсти, которого им так редко удавалось достигнуть, они полностью растворились друг в друге. Ничто не могло остановить их сейчас. Сильные пальцы Хорнблауэра рвали шелковые шнурки, удерживавшие его плащ, непривычные застежки камзола, смешные завязки панталон — ему даже в голову не пришла мысль возиться с ними. Барбара целовала его руки, его красивые, длинные пальцы, воспоминание о которых так часто преследовало ее по ночам в то время, когда они были в разлуке, и это являло собой страсть в чистом ее выражении, без всякого символизма. Они были открыты друг для друга, любящие, свободные, раскованные. Они удивительным образом представляли собой единое целое, даже когда все было кончено: полны, но не пресыщены. Они оставались единым целым даже когда он, оставив ее лежать, бросил взгляд на зеркало, чтобы свою скудную шевелюру, взъерошенную самым невероятным образом.

Его мундир висел на двери в гардеробной — за то время, пока он был у Сент-Винсента, Барбара успела предусмотреть все. Он ополоснулся водой из тазика и вытер разгоряченное тело полотенцем. Омовение не было продиктовано необходимостью — он делал это просто ради удовольствия. Когда в дверь постучал дворецкий, он набросил поверх сорочки и брюк халат и вышел из комнаты. Доставили приказы. Он расписался в их получении, сломал печать и начал читать, чтобы убедиться, что нет никаких неясностей, которые необходимо было бы прояснить прежде, чем он покинет Лондон. Старые, привычные формулировки: «Сим вам предписывается и приказывается», «таким образом, вам неукоснительно надлежит» — такие же, с какими Нельсон отправлялся в бой при Трафальгаре, а Блэйк — при Тенерифе. Смысл приказов был ясен, а его наделение его полномочиями — неоспоримым. Если зачитать их вслух перед командой корабля, или военным трибуналом — они будут поняты с легкостью. Придется ли ему читать их когда-нибудь вслух? Это может подразумевать, что ему придется вступить в переговоры с мятежниками. Он был уполномочен на это, но это было бы показателем слабости, чем-то таким, что заставит флот нахмурить брови, и вызовет тень разочарования на суровом лице Сент-Винсента. Тем или иным способом, ему предстояло, с помощью уловок или хитростей, установить контроль над сотней английских моряков, которых высекут или повесят за то, что, как он прекрасно понимал, сам сделал бы на их месте, окажись он в таких же обстоятельствах. У него был долг, который ему надлежало исполнять: иногда его долг заключался в том, чтобы убивать французов, иногда в чем-то ином. Он предпочел бы убивать французов, если уж надо кого-нибудь убивать. И как, Бога ради, должен он поступить, чтобы выполнить предстоящую задачу?

Дверь ванной открылась, и вошла Барбара, сияющая и веселая. Как только их взгляды встретились, их чувства устремились навстречу друг другу — неизбежность физического расставания, озабоченность Хорнблауэра новой, не радующей его задачей, всего этого оказалось недостаточно, чтобы разрушить внутреннюю связь, установившуюся между ними. Они были едины более, чем когда-либо прежде, и понимали, это, счастливая пара. Хорнблауэр встал.

— Я должен отбыть через десять минут, — сказал он, — хочешь ли ты поехать вместе со мной до Смоллбриджа?

— Я надеялась, что ты попросишь меня об этом, — сказала Барбара.