Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 122



— Спасибо, спасибо, — отвечал он на поздравления. — Что ж, скоро пахать? Пашете?

— Ребята поехали, поехали ребята, — отвечал Иван Федотов, еще более, чем обыкновенно, заробев. Он предполагал, что Иван Петрович знал, куда поехали пахать излегощинские. — Пожалуй, сыро. Сыро, пожалуй. Время еще раннее. Раннее еще время.

Иван Петрович зашел к памятнику отца и матери поклониться и, подсаженный, сел в коляску.

«Ну, слава богу», — сказал он себе, покачиваясь на мягких круглых рессорах, и глядя на весеннее небо с расходившимися облаками, на обнаженную землю и белые пятна нестаявшего снега и на туго скрученный хвост пристяжной, и вдыхая весенний свежий воздух, особенно приятный после воздуха церкви.

«И слава богу, что причастился, и слава богу, что можно табачку понюхать». И он достал табакерку и долго держал табак в щепоти, улыбаясь, и этой рукой, не распуская щепоть, приподнимал шапку в ответ на низкие поклоны встречавшегося народа, в особенности баб, мывших столы и лавки перед дверьми, в то время как коляска большой рысью крупного шестерика шлюпала и погромыхивала по грязи улицы в Излегощах.

Иван Петрович продержал щепоть с табаком, предвкушая удовольствие нюханья, не только вдоль всего села, но и до въезда до дурного моста под горой, на который, видимо, не без заботы спускал кучер; он подобрал вожжи, уселся лучше и крикнул на форейтора держать на ледок. Когда объехали мост мимо, логом, и выехали из проломившегося льда и грязи, Иван Петрович, глядя на двух чибисов, поднявшихся в логу, понюхал и, почувствовав свежесть, надел перчатку, закутался, утопил подбородок в высокий галстух и сказал себе почти вслух: «Славно», что он тайно от всех сам себе говорил, когда ему было хорошо.

В ночь выпал снежок, и когда Иван Петрович ехал еще в церковь, снег не сошел, но был мягок; теперь же, хотя солнца все не было, снег уж весь съело сыростью, и по большой дороге, по которой надо было ехать три версты до поворота в Чириково, только по прошлогодней травке, параллельно росшей по проезженным колеям, белел снежок; по черной же дороге лошади шлепали по липкой грязи. Но добрым, своего завода, кормленым, крупным лошадям нипочем было влачить коляску, и она точно сама катилась и по травке, где оставляла черные следы, и по грязи, нисколько не задерживаясь. Иван Петрович приятно думал; он думал о доме, о жене и дочери. «Маша встретит на крыльце и с восторгом. Она будет видеть во мне такую святость. Странная, милая девочка; только очень уж она все к сердцу принимает. И роль важности и знания всего того, что делается на этом свете, которую я должен играть перед нею, уже очень становится для меня серьезна и смешна. Если бы она знала, что я ее боюсь, — подумал, улыбаясь, он. — Ну, Като (жена) нынче, верно, будет в духе, нарочно будет в духе, и день будет хороший. Не так, как на прошлой неделе из-за Прошкинских талек. Удивительное существо. И как я боюсь ее… Ну, что ж делать, она сама не рада». И он вспомнил знаменитый анекдот о теленке: как помещик, поссорившись с женою, сел у окна и увидал скачущего теленка: «Женил бы тебя!» — сказал помещик; и опять улыбнулся, по своей привычке всякое затруднение, недоразумение разрешая шуткою, большею частью относившеюся к нему самому.

На третьей версте, у часовни, форейтор взял влево на проселок, и кучер крикнул на него за то, что так круто поворотил, что коренных толкнуло дышлом; и коляска покатилась почти всю дорогу под гору. Не доезжая дома, форейтор оглянулся на кучера и что-то указал, кучер оглянулся на лакея и указал. И все они поглядывали в одну сторону.

— Что вы смотрите? — спросил Иван Петрович.

— Гуси, — сказал Михаиле.

— Где?

Как ни щурился, он ничего не видел.

— Да вот они. Вон лес, а там тучка, так в промежку извольте смотреть.

Иван Петрович ничего не видел.

— Да уж пора. Нынче, как бишь… неделю не доездят до благовещения.

— Так точно.



— Ну, пошел!

У ложка Мишка слез с запяток и ощупал дорогу, опять влез, и коляска благополучно въехала на плотину пруда в саду, поднялась по аллее, проехала погреб, прачечную, с которой капала вода по всем швам, и ловко подкатила и стала у крыльца. Со двора только что отъезжала бричка Чернышевых. Из дома тотчас же выскочили люди: мрачный старик Данилыч с бакенбардами, Николай, брат Михайлы, и мальчик Павлушка, и за ними девочка с черными большими глазами и красными, голыми выше локтя, руками и такою же голой шеей.

— Марья Ивановна, Марья Ивановна! Куда вы? Вот мамашу обеспокоите. Успеете… — говорил сзади голос толстой Катерины.

Но девочка не слушала и, как ожидал отец, схватила его за руку и, глядя на него особенным взглядом:

— Ну, что, причастился, папенька? — точно со страхом спросила она.

— Причастился. Ты точно боялась, что я такой грешник, что мне не дадут причастия.

Девочка, видимо, огорчилась шуткой отца в такую торжественную минуту. Она вздохнула и, идя за ним, держала его руку и целовала.

— Кто это приехал?

— Это молодой Чернышев. Он в гостиной.

— Маменька встала? Что она?

— Маменьке нынче лучше. Она сейчас выйдет.

В проходной комнате Ивана Петровича встретили няня Евпраксея, приказчик Андрей Ильич и землемер, живший, чтобы отвести землю. Все поздравляли Ивана Петровича. В гостиной сидели Луиза Карловна Тругони, десять лет друг дома, гувернантка-эмигрантка, и молодой человек, шестнадцати лет, Чернышев с гувернером-французом.

II

2 августа 1817 года в 6-м Департаменте Правительствующего Сената было решено спорное дело о земле между экономическими крестьянами села Излегощи и князем Чернышевым в пользу крестьян и против Чернышева. Решение это было неожиданным и важным несчастным событием для Чернышева. Дело это тянулось уже пять лет. Затеянное поверенным богатого трехтысячного села Излегощи, оно было выиграно в уездном суде крестьянами, но когда, по совету купленного у князя Салтыкова дворового человека, ходатая по делам, Ильи Митрофанова, князь Чернышев взялся за это дело в губернии, он его выиграл и, сверх того, излегощинские крестьяне были наказаны тем, что шесть человек из них, грубивших землемеру, были посажены в острог. После этого князь Чернышев, по свойственной ему добродушной и веселой беспечности, совершенно успокоился, тем более что он твердо знал, что он никакой земли у крестьян не «завлаживал» (как было сказано в прошении крестьян). Если была завлажена земля, то его отцом, а с тех пор прошло более сорока лет. Он знал, что крестьяне села Излегощи живут хорошо и без этой земли, не нуждаются в ней и с ним живут хорошими соседями, и не мог понять, из чего они на него взбесились. Знал, что он никого не обижал и не хотел обижать, со всеми всегда жил в любви и только того и желал, и потому не верил, чтобы его хотели обидеть; он ненавидел сутяжничество и потому не хлопотал о деле в Сенате, несмотря на советы и увещания своего дельца Ильи Митрофанова; пропустив срок апелляции, он проиграл дело в Сенате, и так проиграл его, что ему предстояло разорение. От него, по указу Сената, не только отрезывалось пять тысяч десятин земли, но за неправильное владение этой землею взыскивалось сто семь тысяч в пользу крестьян. У князя Чернышева было восемь тысяч душ, но все имения были заложены, много было долгов, и это решение Сената разоряло его со всем его большим семейством. У него были сын и пять дочерей. Он хватился, когда уже было поздно хлопотать в Сенате. По словам Ильи Митрофанова, было одно спасенье — подать прошение на Высочайшее имя и перевести дело в Государственный Совет. Для этого было нужно лично просить кого-нибудь из министров и из членов Совета и даже, еще бы лучше, самого государя. Сообразив все это, граф Григорий Иванович поднялся осенью 1817 года из своего любимого Студенца, где он жил безвыездно, со всем семейством в Москву. Он ехал в Москву, а не в Петербург потому, что в этот год осенью государь со всем двором, со всеми высшими сановниками и с частью гвардии, в которой служил и сын Григория Ивановича, должен был прибыть в Москву для закладки храма Спасителя в память избавления России от нашествия французов.