Страница 93 из 102
В первом севастопольском рассказе автор создает обобщающий образ народа-героя. Защитники Севастополя— главный объект наблюдения рассказчика. Среди них нет главных и неглавных героев, нет даже поименно названных лиц: это просто «старый исхудалый солдат» и «белокурый, с пухлым и бледным лицом человек» в госпитале, морской офицер и матросы на 4-м бастионе. И если в госпитале рассказчик еще замечает конкретные детали в облике отдельных персонажей: добродушный взгляд старого исхудалого солдата, серенькое полосатое платье и черный платок «путеводительницы», бледное и нежное лицо матроски, то на 4-м бастионе перед читателем один многоликий герой — русский народ. «Вглядитесь в лица, в осанки, в движения этих людей, — призывает рассказчик, — в каждой морщине этого загорелого скуластого лица, в каждой мышце, в ширине этих плеч, в толщине этих ног, обутых в громадные сапоги, в каждом движении, спокойном, твердом, неторопливом, видны эти главные черты, составляющие силу русского, — простоты и упрямства; но здесь на каждом лице кажется вам, что опасность, злоба и страдания войны, кроме этих главных признаков, проложили еще следы сознания своего достоинства и высокой мысли и чувства».
Впервые в рассказе появляется понятие «дух защитников Севастополя». Это понятие закрепится в произведениях писателя и позже придет в «Войну и мир» как «дух войска, дух армии». Толстой чутко улавливает настроение защитников города и обнажает подлинную основу их героизма: «Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина. И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине».
В «Севастополе в декабре месяце» заметно усиливается объективное начало повествования. Закономерное в предыдущих произведениях «я» рассказчика заменяется здесь обращением к читателю: «вы отчалили от берега», «вы входите в большую залу Собрания», «вам предстоит разочарование» и т. п. Повествовании выходит за пределы субъективного видения рассказчика, делая читателя непосредственным свидетелем и невольным участником происходящего.
Новым этапом в становлении Толстого-художника явился рассказ «Рубка леса», начатый еще на Кавказе и законченный в Севастополе. Толстой вернулся к работе над рассказом, находясь на 4-м бастионе, рядом с солдатами, наблюдая незатейливый солдатский мир. Этот мир, увиденный еще на Кавказе, а теперь, в Севастополе, с новой силой привлекший его, и хочет показать писатель в новом произведении.
Продолжая традиции писателей «натуральной школы», Толстой в «Рубке леса» открывает для русской литературы и для читателя новый, огромный пласт общества — солдатскую массу. Масса эта не однородна и не безлика: различные типы солдат появляются и в рассказе.
С нескрываемой симпатией относится Толстой к своим героям, среди них нет ни одного гадкого или мелкого человека: в каждом из них писатель старается найти те главные достоинства, которые составляют силу русского войска. Так, ездовой Чикин «в жаждой вещи умел видеть что-то особенное, такое, что другим и в голову не приходило, и главное — способность эта во всем видеть смешное не уступала никаким испытаниям», «репутация его как забавника была уж так утверждена в батарее, что стоило ему только открыть рот и подмигнуть, чтобы произвести общий хохот». Другой солдат — «тот самый бомбардир Антонов, который еще, в тридцать седьмом году, втроем оставшись при одном орудии, без прикрытия, отстреливался от сильного неприятеля и с двумя пулями в ляжке продолжал идти около орудия и заряжать его. Даже пороки Антонова в изображении Толстого оборачиваются своего рода достоинствами: когда Антонов бывал пьян, «он дрался и буянил не столько для собственного удовольствия, сколько для поддержания духа всего солдатства, которого он чувствовал себя представителем».
Подчеркивая различие солдатских типов, Толстой вместе с тем создает в рассказе обобщенный образ русского солдата. Этот образ выступает на передний план в особо опасные, трудные или трагические моменты. Писатель подчеркивает национальную основу этого образа. «Я всегда и везде, — признается рассказчик, — особенно на Кавказе, замечал особенный такт у нашего солдата во время опасности умалчивать и обходить те вещи, которые могли бы невыгодно действовать на дух товарищей. Дух русского солдата не основан так, как храбрость южных народов, на скоро воспламеняемом и остывающем энтузиазме: его так же трудно разжечь, как и заставить упасть духом. Для него не нужны эффекты, речи, воинственные крики, песни и барабаны: для него нужны, напротив, спокойствие, порядок и отсутствие всего натянутого. В русском, настоящем русском солдате никогда не заметите хвастовства, ухарства, желания отуманиться, разгорячиться во время опасности: напротив, скромность, простота и способность видеть в опасности совсем другое, чем опасность, составляют отличительные черты его характера».
В «Рубке леса» воспроизводится течение ежедневной, будничной военной жизни. Впервые здесь, в стремлении «захватить все», соединяет автор два мира — солдатский и офицерский. Но «миры» эти существуют отдельно и независимо друг от друга, они замкнуты в себе. Мало того, Толстой прямо противопоставляет нравственную чистоту и цельность солдата моральному ничтожеству таких офицеров, как Болхов, Крафт, Кирсанов. Это противопоставление звучит особенно отчетливо, когда речь заходит о «деле 45 года»: рассказ Крафта о том, как он «брал завалы», выглядит глупой ложью по сравнению с воспоминаниями солдат о людях, оставшихся «в Даргах». Столь же очевидно это противопоставление и в сцене неприятельского обстрела. В то время как Болхов и юнкер, стараясь казаться спокойными, пытаются острить или говорить на отвлеченные темы, раздается голос: «Тьфу ты, проклятый! — сказал в это время… Антонов, с досадой плюя в сторону, — трошки по ногам не задела». «Все мое старанье казаться хладнокровным, — заключает юниор-рассказчик, — и все наши хитрые фразы показались мне вдруг невыносимо глупыми поело этого простодушного восклицания».
В «Рубке леса» Толстой использует новые по сравнению с традицией очерка «натуральной школы» художественные приемы и средства изображения персонажей, помогающие приблизиться к раскрытию психологии человека. Сознавая, что юнкеру-рассказчику недоступна духовная жизнь солдата — его возможности проникновения в мир персонажа ограничены, ибо он находится на той стадии познания своих героев, когда из общей солдатской массы он может выделить лишь отдельные типы, — писатель находит иной способ раскрытия внутреннего мира героев. В последней сцене у костра, когда Антонов поет «березушку», рассказчик не передает своего непосредственного впечатления от этой «заунывной песни», он показывает, как пение Антонова действует на солдат. «Эта что ни на есть самая любимая песня дяденьки Жданова, — шепотом говорит Чикин, — другой раз, как заиграет ее Филипп Антоныч, так он ажио плачет». Слушая «березушку», юнкер наблюдает за Ждановым: «Жданов сидел сначала совершенно неподвижно, с глазами, устремленными на тлевшие уголья, и лицо его, освещенное красноватым светом, казалось чрезвычайно мрачным; потом скулы его под ушами стали двигаться все быстрее и быстрее, и наконец он встал и, разостлав шинель, лег в тени сзади костра. Или он ворочался и кряхтел, укладываясь спать, или же смерть Веленчука и эта печальная погода так настроили меня, но мне действительно показалось, что он плачет». Воздействие пения Антонова на солдат приоткрывает для читателя и внутренний мир этой богатой, одаренной натуры, и духовный мир солдат.
В день окончания «Рубки леса» писатель начинает новый рассказ на севастопольскую тему. «Севастополь в мае» написан в несколько дней: Толстой высказал здесь самое наболевшее, важное, давно мучившее его. Размышления о храбрости и геройстве, о жизни и смерти, мысли о человеческой сущности, о добре и зле нашли свое отражение на страницах рассказа. С новой силой звучит в «Севастополе в мае» тема войны и мира: мир человеческий, мир природы сталкивается со страшным бедствием, привнесенным извне, явлением, чуждым миру и жизни.