Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 122



Читая Грина, мы отгартываем пепел. Грин ничего не забыл. Новым жаром вспыхивает в его книгах та “героическая живописная жизнь в тропических странах”, которой упивался он мальчиком. Только страны у него теперь другие, гриновские. И другие у него романтические герои. Трезвый и рассудительный Дик Сэнд, жюльверновский пятнадцатилетний капитан, при всех его несомненных достоинствах, вряд ли понял бы Артура Грэя с его явно неделовыми алыми парусами.

“Что-то” от Жюля Верна или “что-то” от Стивенсона в мире гриновского воображения — это лишь травка для настоя, для экзотического запаха. Конечно, “книжность” в произведениях Грина чувствуется сильнее, чем у других писателей. И это понятно. Герои майнридовского, бретгартовского, жюльверновского склада были героями юношеской фантазии не одного Грина, и это нашло свое отражение в том особом, художественном мире, который создал писатель. И, однако, “книжность” в гриновском творческом методе более всего — только условность, литературный прием, причем прием иногда иронический.

Возьмем, к примеру, один из самых популярных гриновских рассказов — “Капитан Дюк”. Уж куда, казалось бы, “заграничнее” заглавие! Но, читая рассказ, мы, быть может, с удивлением обнаружим, что имена в нем совсем не иностранные, а условные, придуманные автором, что Зурбаган — тоже не за семью морями…

Какое же это, скажите, иностранное имя — Куркуль? Им назван в рассказе матрос, трусливо бежавший с борта ненадежной “Марианны”. “Куркуль” — по-украински “кулак, богатей”, и ничего более. Столь же “иностранно” имя другого матроса “Марианны” — Бенц. Писатель заимствовал это словцо из одесского жаргона. И Бенц полностью оправдывает свое прозвище: он нахал, самочинно вселившийся в капитанскую каюту, скандалист, ругатель. У имени Дюка тоже одесское происхождение. Статуя дюка (то есть герцога) Ришелье, одного из “отцов” старой Одессы, стоит на площади города. Одесситы называют эту статую просто Дюком. О запомнившемся ему “памятнике Дюка” Грин говорит в своей автобиографии. Кроме того, имя героя рассказа выбрано, наверно, еще и по звукоподражательному признаку: “дзюк”, “грюк”, — что вполне гармонирует с шумливым характером капитана.

А зачем, спрашивают иногда, Грин эти имена придумывал? Ведь в его произведениях подчас лишь имена персонажей да названия гаваней звучат экзотически. Замени имена, скажи, что действие происходит не в Зурбагане, а предположим, в Одессе, и что изменится в содержании того же “Капитана Дюка”? Но попробуйте, замените… Капитана Дюка назовите “просто” Дюковым. Общину Голубых Братьев, куда заманивают бравого капитана лукавые святоши, переделайте в сектантскую общину. Тем паче, что в тексте есть даже прямое указание на это. “Сбежал капитан от нас. Ушел к сектантам, к Братьям Голубым этим, чтобы позеленели они!” — объясняет кок Сигби положение дела портовому мудрецу Морскому Тряпичнику. Кока Сигби, божественно жарящего бифштексы с испанским луком, переименуйте в Семена, Морского Тряпичника — в отставного шкипера Максимыча. Голубого Брата Варнаву обратите в пресвитера Варлаама… Проделав эту нехитрую операцию, вы почувствуете, что выкачали из рассказа воздух. А заодно лишили рассказ его современного звучания. Писатель, конечно, не без умысла наделил продувного духовного пастыря Голубых Братьев столь редкостным именем — Варнава. Сейчас оно выглядит только непривычно, “экзотически”, а тогда, когда рассказ печатался в “Современном мире” (1915), имя это имело злободневный смысл. Тобольский архиепископ Варнава, сосланный синодом за всякого рода уголовные деяния, с помощью всесильного временщика Распутина появился в Петрограде и вошел в окружение “святого старца”. Эта весьма характерная для того времени скандальная история попала в газеты, поп Варнава стал знаменитым. Его “знаменитым” именем автор и пометил шельму из Голубых Братьев.

Имена у Грина играют самые различные роли. Нередко они служат характеристиками персонажей, таят в себе острый современный намек, порой указывают на время или реальные обстоятельства действия. Но чаще всего эти придуманные писателем имена, как и названия городов (“мои города” — подчеркивая, писал о них Грин), обозначают лишь то, что действие в гриновских произведениях происходит в мире воображения, где все по-своему, где самое странное выглядит обычно и естественно.

Что такое, например, “эстамп”? Оттиск, снимок с гравюры, и только. Но в гриновском рассказе “Корабли в Лиссе” фигурирует капитан Роберт Эстамп, в романе “Золотая цепь” действует другой персонаж, тоже называющийся Эстампом. В “Блистающем мире” выводится актерская пара, кокетливые старички, супруги… Пунктир. Когда-то давно ходила уличная песенка с залихватским припевом: “Чим-чара-чара-ра!” Из этого припева писатель составил фамилию и наградил ею одного из малосимпатичных персонажей. И она тоже звучит совсем на “заграничный” лад. Среди этих якобы иностранных персонажей вдруг появится действующее лицо с чисто русским именем, например, слуга, называемый точно так, как в чеховском “Вишневом саде”, — Фирсом. Фирс в “Трагедии плоскогорья Суан”, Фирс в романе “Дорога никуда”. Это Фирс с изумлением рассказывает о Тиррее, главном герое романа:

“— Он мне сказал на днях: “Фирс, вы поймали луну?” В ведре с водой, понимаете, отражалась луна, так он просил, чтобы я не выплеснул ее на цветы. Заметьте, не пьян, нет…”

А подружка Фирса, которой он это рассказывает, служанка гостиницы “Суша и море”, зовется на ложноклассический высокопарный лад Петронией.



Тонкой лукавинкой, изрядной долей литературной шутки, веселой мистификации сдобрены произведения писателя. И не заметить этой гриновской иронии могли только очень скучные люди, из тех, кто некогда требовал запретить сказки на том основании, что в них наличествуют мистические существа вроде черта и добрых волшебников. Судя по его книгам, Грин верил в сказки и чудеса, верил в добрых волшебников, владеющих заветным секретом счастья, и, очевидно, поэтому критики приписывали писателю “склонность к мистическому”, о чем, как уже о бесспорном факте, сообщалось даже в энциклопедиях.

Творчество Грина сложного состава; реальное и фантастическое, бытовое и сказочное замешаны в нем круто. Даже в таком прозрачном, нежнейше-лирическом произведении, как феерия “Алые паруса”, где, кажется, каждое “прозаическое” слово должно бы резать слух, появляются явно буффонные персонажи, наподобие проворного матроса Летика (от глагола с частицей “лети-ка!”), который говорит книжно, иногда даже в рифму: “Ночь тиха, прекрасна водка, трепещите, осетры, хлопнись в обморок, селедка, — удит Летика с горы!” — и пишет в стиле чеховской “Жалобной книги”:

“Означенная особа приходила два раза: за водой раз, за щепками для плиты два. По наступлении темноты проник взглядом в окно, но ничего не увидел по причине занавески”.

Курьезно, что “означенной особой” Летика именует героиню феерии, сказочно прелестную девушку с музыкальным именем Ассоль.

Персонажи, названные Куркулями, Чинчарами, Летиками, действуют в произведениях писателя рядом с героями, от чьих имен веет легендами о Летучем Голландце и Принцессе Грезе, старинными фолиантами о морских походах и сражениях. “Я люблю книги, люблю держать их в руках, пробегая заглавия, которые звучат как голос за таинственным входом…” Эти слова, вложенные в уста Томаса Гарвея, героя романа “Бегущая по волнам”, Грин писал о себе. Он любил книги и страстно, самозабвенно читал книги о море. Он был способен сутками, без сна, штудировать редкие издания с описаниями морских путешествий, изучал научные трактаты по мореходству, всякого рода пособия и справочники, касающиеся кораблевождения, долгими часами просиживал над картами и лоциями.

По воспоминаниям писателя, первой книгой, которую он увидел, было детское издание “Путешествий Гулливера”. По этой книге он учился читать, и первое слово, какое он сложил из букв, было: “мо-ре”! И море в нем осталось навсегда.

Рассказывают, что комната в маленьком глинобитном домике на окраинной улице Старого Крыма, где Грин прожил свои последние годы, была лишена всяких украшений. Стол, стулья да белые, ослепительно сияющие на южном солнце стены. Ни ковров на них, ни картин. Только над кроватью, на которой лежал смертельно больной писатель, перед его глазами висел у притолоки потемневший от времени, изъеденный солью обломок корабля. Грин сам прибил к стене этот обломок парусника — голову деревянной статуи, что подпирает бушприт, разрезающий волны…