Страница 15 из 96
Тоня прекрасно знала, что всю эту свару с церковниками пришлось затевать из-за нее, из-за Тони. Павел объявил, что хочет жениться на ней, и только на ней, и ломает голову над тем, как это сделать без глупых скандалов с заточениями прежних жен в монастыри, или, еще хуже, с гражданским разводом, и так далее, и чем далее, тем позорнее. Похоже было, что дожидается император от Кати «доброй воли», иначе говоря, чтобы она сама развода попросила. Но Катя, видимо, сама ничего понять не могла, с Павлом не виделась, вот и приходилось временно терпеть ее в качестве… как это? — фатаморганной? — нет, не так… во! — маргинальной жены Павлиньки. Места в Тониных мыслях Катя не занимала почти никакого, думалось ей только о себе и о будущем ребенке, для которого она хотела нормального человеческого счастья, обыкновенной жизни, а совсем не борьбы за власть.
Видела она тут старшего сына Павла, Ванечку. Пришла в ужас от того, что этот придурок может оказаться врагом ее будущему сыну. Видела она и кошмарного племянника Гелия. Хотелось ей взять Павлиньку в охапку и убежать в темный лес, чтоб не нашел никто. Ни к чему были ей все эти фокусы с престолонаследованием: про него только и разговоров в последнее время, даром, что императора еще и не короновали, и лет ему, слава Богу, немного — а уже только и трепа, что насчет того, кто следующий. Даже Клюль, и тот уже анекдоты про чукчей травить не хочет, а все насчет престолонаследия. Вот ведь жизнь у заложницы… тьфу, наложницы русского царя! — думала Тоня, отбирая звенья осетрины. По многим признакам Тоня знала, что будет у нее мальчик. Если отказаться от престола для него, так Павел и ей голову оторвет, и сына отнимет. А если не отказываться, так другие царевичи подрастут и как пить дать маленького изведут. Делать-то тебе чего, Тоня, коза ты недоенная, дурища?
Неуютные мысли наползали одна на другую, и почему-то все время вставало в памяти видение татарского лица, лица той самой женщины, которая без спросу пришла в особняк, когда про смерть Юры Сапрыкина стало известно и Павлику все никак не давали нормально поужинать. Женщину ту Сухоплещенко сразу тогда поселил на какую-то дачу вместе с ее ручной свиньей. Ничего про эту женщину точно известно не было, но Сухоплещенко навел справки и объявил, что, по имеющимся сведениям, ее беречь надо на будущее. Свинью или женщину — никто не понял, но с Сухоплещенко по мелочам не спорили, решил он кого-то «задачить», а не «держать особняком» — ну, так тому и быть, ему виднее, кондитеру начинку не диктуют. Только почему все время вспоминалось лицо татарки Тоне, стоило ей хоть чуть-чуть отвлечься от многочисленных забот по хозяйству? Впрочем, лицо так же быстро исчезало. Ничего плохого в этом Тоня не чуяла, и никому об этом не рассказывала.
Павел получил, наконец, вожделенную осетрину, сжевал ее с тем самым лимоном, который ему Сухоплещенко от тошноты сунул, и решил, что можно принять сколько-нибудь посетителей. Никого из непосвященных к императору не допускали, но порой приходили люди с просьбами столь фантастическими, что Павел от ворот поворот велел давать не всем, а только скучным. Дежуривший нынче по аудиенциям Половецкий знал, что первым лучше запускать к царю такого посетителя, которому он не откажет. Милада дождался, чтобы царь откушал, чтобы гостиную очистили посторонние натуралки, и очень церемонным тоном доложил:
— Военно-вдовьего звания, Российской Советской Социалистической Империи гражданка, госпожа Булдышева Маргарита Степановна!
Вдова рухнула на колени еще за дверью, на них же вползла в гостиную. Павел уже много чего навидался, и поэтому просто ждал продолжения. Вдова заломила руки над головой, потом ударила лбом в паркет. Потом все так же молча, на коленях проползла к латании, оказавшись в непосредственной близости от Павла, обхватила кадку обеими руками и зарыдала. Рыдания ее были беззвучны, но неистовы; Павел даже подвинулся вместе с креслом, чтобы лучше их видеть. Похоже было, что вдова своего занятия оставлять не собирается. Прошло три минуты, пять — вдова все рыдала.
— Регламент, — очень тихо подал знак Половецкий. — Время аудиенции строго ограничено.
Вдова мигом перестала рыдать, но с колен не встала, а села на пятки.
— Разве это не будет прекрасно, ваше величество? — спросила она грудным, хорошо поставленным голосом.
— Что?
Вдова извлекла из сумочки свернутый в трубку рисунок. Павел взял его в руки и увидел изображение бронзового бюста на пьедестале, а пьедестал обнимала женщина, — тоже, вероятно, бронзовая, — в той самой позе, в которой госпожа Булдышева только что обнимала кадку с латанией. «Мне-то до этого какое дело?» — только и успел подумать Павел, и сразу вспомнил, что императору в его империи дело есть решительно до всего. Вдова подала голос.
— Ваше величество, мне не дозволяют оформить окончательную композицию памятника моему покойному мужу, одному из лучших летчиков вашего императорского военно-воздушного флота! Злые люди препятствуют исполнению его последней воли!
— А я что могу сделать?
— О-о! Всего лишь дозволить мне обнимать пьедестал его памятника… За мой, за мой счет обнимать! Всего лишь начертайте дозволение в уголке сверху, или уж откажите, тогда мне прямо в Москву-реку, тут близенько, я уж и место выбрала… Либо дозвольте! Я ведь за свой счет!
Павел достал шариковую авторучку и лениво начертал в левом верхнем углу вдовьего рисунка: «Быть по сему. Павел». Потом подумал, добавил: «За свой счет!»
Вдова прочла надпись.
— Конечно, за свой! Государь, век молиться буду! За свой счет! Семь лет билась как рыба об лед, и вот: в одну секунду… — Вдова вновь обхватила латанию и только собиралась разрыдаться, как вмешался Половецкий: вдову с трудом отодрали от пальмы и увели, сквозь слезы она самым наглым образом посылала императору воздушные поцелуи. «Еще не то увидим…» — меланхолически подумал Павел, подавая знак допустить следующего.
Следующий самостоятельно войти не мог, его ввели под руки два молодых ротмистра. Лицо вошедшего, ветхого-преветхого старичка в адмиральском мундире, показалось Павлу знакомым. Ну да, ну конечно, перед императором предстал лично тот самый пресловутый адмирал Докуков, которого впервые Павел увидал на экране телевизора в тот самый исторический, впервые проведенный вместе с Тоней вечер. Павлу уже докладывали, что адмирал каждую неделю подает то одну, то другую петицию, все чего-нибудь просит. Просто послать его подальше было бы неловко: Шелковников сознался, что с помощью этого адмирала и его штаба удалось справиться с очень опасной группировкой военных, которая собиралась помешать Павлу взойти на престол. Ну, и возраст адмирала тоже полагалось уважать, хотя был этот самый возраст вообще-то не известен точно никому. Был даже слух, что он адмирал с дореволюционным стажем. Свидетельство о рождении у него было утрачено, кто-то в военно-морском ведомстве все документы на служащих старше тысяча девятисотого по преступному недомыслию сдал в макулатуру, и вместо личного дела Докукова, когда за ним полезли по приказу министра Везлеева, было обнаружено свеженькое издание «Графини Монсоро» в глянцевом переплете. На всякий случай Павел решил этого посетителя перетерпеть, Бог даст, хоть не очень уж скучную просьбу вознесет.
Из уважения к возрасту адмирала Павел было мысленно даже встал, но потом вспомнил, что не по чину ему стоять перед всякими адмиралишками. Даже из уважения к их маразму. Но сделал знак, чтобы Докукову подали стул.
— Хем-хем-хем… — проговорил адмирал, кому-то подражая. — Славное это дело, славное — монархия. Я вот тоже, когда вовсе молодой был, помнится, говорил государю, что славное это дело — монархия. Он меня за это морскому делу учиться послал, в Роттердам… — Докуков повертел глазами, остановил их взор на Павле и продолжил: — Ни-ни, государь. Не пьян. Пил, пил в молодости, было дело, было. Только мне государь запретил. Двух адмиралов, говорит, уже потерял через пьянство, хватит, третьего терять не хочу. С тех пор не пью. Разве только к любви приверженность имею, и способности тоже, но этого мне дедушка твой не запрещал! Очень я, это, люблю… предаваться утехам любви.