Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 92

Отвезли его в психическую, держали там одиннадцать месяцев, потому что бредил он там своим и чужим маньчжурским шпионажем, ничего про эту самую давно покойную Маньчжоу-Ди-Го толком не зная, кроме того, что есть где-то город Харбин, то ли столица Маньчжурии, то ли важный в ней какой город, и вот оттуда получает он, Степан, все время какие-то инструкции и наблюдения за всеми ведет очень важные. В начале пятьдесят восьмого года в больнице сменился главный врач, после появления какового выписали Степана как человека безвредного, лишнюю койку у больных отнимающего, и отправили на прежнее место работы, где ему — как-никак краснодеревщику высшей квалификации — выделили комнатку с отдельным со двора входом — получилась такая после перестройки дома. После лагерей стал Степан еще и совсем непьющим, а безумное его убеждение в шпионаже, которым он так усердно занят, он умело от всех таил, — так усердно, что даже политуру не пил. Но строго раз в две недели садился он у себя в конуре в старинное кресло к старинному столу, каковые из-за проеденности древоточцем выделили ему на новоселье, корявым почерком писал обо всем, о чем за истекший срок пронюхал, донос в город Харбин прямо маньчжурскому императору. Шел к почтовому ящику и бросал в него письмо с десятикопеечной маркой; с сортировочного пункта шло письмо напрямую на международный почтамт в Москву, а оттуда, по существовавшей договоренности, пересылалось автоматически в Министерство здравоохранения, где имелась заказная для него диспансером полочка: все его донесения на нее складывались и по первому требованию должны были передаваться в диспансер. Но вел себя отпущенный на волю Степан предельно тихо, на переосвидетельствование приходил по первому зову, — так что за все годы никто ничего из Минздрава в Свердловск и не запросил.

В том и было счастье Степанове, что времена переменились, а вел он себя образцово. Ибо, затаив лютую злобу на искалечившую его жизнь советскую власть, поклялся он самому себе: служить только маньчжурскому императору, принести ему, и только ему, максимум пользы. А двор, в котором Степан играл в домино, был непростой, у половины стариков сыновья, да и дочери, работали на двух оборонных заводах, и из их болтовни безумный мозг Степана вырывал мелкие факты несомненного оборонно-наступательного для Маньчжурии значения. И будь на месте Степана настоящий шпион, и не отправляй он информацию по советской почте, а сдавай их правильными шпионскими каналами куда полагается — заслужил бы он уже не один орден на службе у той страны, для которой трудился бы; ну, и, конечно, погорел бы давным-давно. Но донесения Степана, к счастью для СССР, шли в Минздрав. А на Керзона Степан имел особый зуб: тот был толстый лысый еврей. По мысли же Степана, с евреями в России маньчжурский император должен был решительно покончить. Вот и пошел краснодеревщик в свою конурку, вот и написал, что нынче агента мирового сионизма С.А. Керзона посетила какая-то баба, тоже жидовка, и между ними имело место закрытое совещание о способах свержения правительств России и Маньчжурии для последующей колонизации таковых быстро плодящимися жидами. А также сообщил припасенную еще с позавчерашнего дня новость о том, что сын Бориса Борисовича, работающий на ракетном заводе, перешел в новообразованный сектор — цех нейтроники. Дописал, заклеил, пошел, бросил в почтовый ящик на углу, вернулся к доминошникам, сел, час играл, выиграл, имея в напарниках, кстати, того самого Бориса Борисовича.

А тем временем монголоидного вида дворник, молодой еще совсем парень, студент архитектурного института Лхамжавын Гомбоев — (в дворники пошел потому, чтоб в общжитии не жить, под жилье выдали неотапливаемую пристройку, в половину той, что дали Степану) — а точней, китайский разведчик Хуан Цзыю, юркнул к себе домой, быстро сунул руку в щель стены, ведшую прямо в нутро почтового ящика, выловил конверт, так же быстро, над паром заранее закипевшего чайника, вскрыл, вслух перевел текст на бурятский язык, надиктовал его на проволочку крошечного японского магнитофона, снова заклеил Степаново письмо и отправил оное снова в почтовый ящик. Он ненавидел Степана за то, что тот, в лагерях привыкнув называть всех косоглазых китайцами, называл китайцем — «У, китайская рожа» — и его; от этого дворник очень боялся разоблачения и давно убрал бы Степана к предкам, но откуда бы еще он стал получать такие полные и ценные сведения, как не из писем Степана? Так что приходилось терпеть. И Гомбоев-Хуан копировал вот уже несколько лет эти самые письма, приняв эту должность от предшественника, который много лет перед тем копировал те же письма, но помер от старости; терпел Степаново хамство, учился в никому не нужном архитектурном институте и в свободное время спал с русской уборщицей Люсей, имея от нее, кстати, уже двоих детей. Конечно, от этого население страны — потенциального — противника увеличивалось, но Гомбоев-Хуан об этом не задумывался. Он тоже, как и вовсе неведомый ему американец Джеймс, признавал только инструкции. А по данным ему в Кантоне указаниям он должен был спать в СССР со всеми женщинами, которые того пожелают, чтобы лишнего внимания не привлекать; в этом отношении инструкции Элберта и Кантона были удивительно сходны. Хуан исполнял эту работу со всей возможной тщательностью, любовником был отличным и отцом заботливым. Люся нарадоваться не могла и была беременна в третий раз, о чем Хуан пока еще не знал.

7





Если вас приглашают царствовать, зовут на трон — вы, если вы человек воспитанный, должны поломаться и сначала, для виду, отказаться.

Очень было в этом доме холодно, поэтому Джеймс грел то и дело кипяток в кастрюльке, заваривал грузинский чай второго сорта и жадно пил его. Заварку щепотками воровал у соседей.

Дом стоял на дальней окраине Свердловска, но построен был давно, на рубеже веков. Длинное двухэтажное здание до недавнего времени было набито жильцами громадных, по восемнадцать комнат, коммунальных квартир. Но недавно дом поставили на капитальный ремонт, собрались, видать, переделать его под какую-то организацию. Ремонт начинать и не думали, постоянных жильцов спихнули куда-то, скорее всего, в другие восемнадцатикомнатные коммуналки, а на смену им пока что явились немногочисленные вечные странники, вовсе никакой закрепленной за ними жилой площади не имеющие, годами живущие в больших городах, кочуя из одного капремонтного дома в другой — от дней выезда последних постоянных жильцов и до появления первых плотников и маляров. Иногда эти странные люди ухитрялись прожить на одном месте два и даже три года, все эти дворники без определенных занятий, студенты, пробующие попасть в дворники, неопрятные юноши, явно скрывающиеся от призыва в армию, случайные приезжие, просто темные личности, даже попавшие сюда по блату в домоуправлении коренные свердловчане, — но более всего попросту бывшие дворники. В этом доме, похоже, переселение не грозило им до самой весны. Подошел октябрь, крыша уже протекала, но Джеймс, приютившийся в комнатке из числа самых скверно провонявших, заглядывая тихонько в каморки своих товарищей по бездомью, только диву давался: как капитально, с каким вкусом и нищенским комфортом устраиваются они. Старые пружинные матрацы, поставленные на кирпичи, накрывались кусками ярких материй, по стенам развешивались малопонятные лозунги, очень редко антисоветские или, к примеру, непристойные; чаще попадались такие: «Даешь обратным назадом!», «Виновных нет, а жить невозможно», «Если делать, то по-большому»; висели тут и картины собственного изготовления, фотографии, иной раз даже американских писателей Фолкнера и Хемингуэя, чаще, впрочем, — только что умершего артиста Высоцкого. Появлялись электроплитки, электронагреватели, даже еще что-то электро-, благо в доме электричество пока не отключили, не то по забывчивости, не то кто-то бутылку вовремя отнес куда надо. Купил и Джеймс электроплитку на толкучке, конечно, за два рубля. Денег у него вообще было в обрез. А даже если бы и были, он, согласно инструкции, не имел права жить ни в гостинице, ни на частной квартире — только на конспиративной. Но чтобы достать денег или хоть какой-никакой конспиративный адрес, надо было дать о себе знать в колорадский центр, выпить поллитру, то есть, выйти на связь с Джексоном. Но дать о себе знать — значило и обнаружить свою позорную телепортацию из Татьяниной квартиры. А для единственного способа сделать деньги «из ничего» Джеймсу требовалась вещь, в свердловских условиях вообще нереальная — финская баня. И Джеймс жил на положении советского хиппи, стараясь ни с кем не общаться, уже вторую неделю. Было холодно и голодно, хотелось выпить, но как раз этого уж и вовсе было нельзя никак, хотелось женщину, но посторонних контактов до тех пор, пока не отыщется Павел Романов, было тем более нельзя. Можно было только одно: разыскать Павла Романова и наладить с ним общение на высшем уровне. Только в том случае, если бы Павел от контакта полностью отказался и объявил, что ни на что не претендует, только тогда вступали в действие другие инструкции: ему, Джеймсу, предстояло — чуть ли не сороковому такому вот неудачнику — тащиться в одиночестве на Брянщину и кое-кого уламывать без видимых надежд на успех. Или хотя бы этого самого «кое-кого» просить вступить в законный брак. Хотя все эти действия носили бы скорей характер проформы — все равно никого еще на этой Брянщине проклятой за столько лет никто не уломал. Оттого и ухватилось начальство в Элберте за «екатериносвердловский вариант».