Страница 37 из 43
Там, на сцене, что-то происходило. Оркестр сбавил темп, затих. Дирижер делал такие движения, словно у него иссякли силы. Он беспомощно оглядывался. Маэстро внезапно выпрямился. Что? Вы уже обессилели? Замирает и умолкает музыка, которую вы так темпераментно вели? Я слушал, как вы играете, и не собирался вмешиваться. Но вижу, вы без меня пропадете. Так и быть, выручу вас.
Легко, словно кавалер, обмахивающий цветком упавшую в обморок даму, он коснулся клавишей, и оркестр отозвался тихим стоном. Маэстро играл все громче и решительней. Пребывавший в обмороке оркестр постепенно приходил в себя. А когда рояль напомнил ему торжественное вступление, сознание окончательно вернулось к нему, и он снова обрел силу, отвагу и мужество. Решительно и твердо оркестр шел за тем, кто воскресил его.
Любопытнейшая все-таки штука. Хотя я ни черта не смыслю в музыке, на этот раз мне не было скучно, и то, что происходило на сцене, захватывало и меня. Будоражило воображение. Маэстро, как видно, знал свое дело. Он сумел меня пленить даже чисто внешней стороной своего искусства, хотя на такие штучки меня нелегко купить. Напряжение в зале нарастало. То, что вытворял этот Чапаев фортепьянной игры, было действительно невероятно и волнующе. Что уж говорить о тех, которые понимали толк в музыке. И сейчас он не был слюнтяем. О, нет! В зале находилось несколько сотен музыкальных слюнтяев и еще один немузыкальный слюнтяй – это я. Но он уже не был слюнтяем. Хелена обернулась, поискала меня глазами и улыбнулась. Ее улыбка и взгляд как бы давали мне понять, что, разделяя общий восторг и воодушевление, она не перестает думать обо мне. К чему все это, Хелена, а, Хелена? Это не нужно ни мне, ни тебе. Разве не лучше было бы, если бы мы тогда у тебя совершили преступление, на которое толкала нас сама природа? Или же в тот раз, у меня? Все было бы уже позади, и, возможно, нам удалось бы замести следы преступления, ибо преступления такого рода легко сходят людям с рук. Зачем я упрямлюсь, зачем бросаю вызов природе, которая насмехается над условностями, придуманными людьми, когда те противятся ее велениям?
Хелена позвонила мне вечером в тот же день, когда приносила докладную Ксенжака и когда я заставил ее уйти.
– Марек, – сказала она, – ты понимаешь, что выставил меня из своего дома?
– Понимаю.
– Пожалуй, ты поступил правильно.
– Я рад, что ты так думаешь. Нет. Совсем не рад.
– Я тоже не рада, но тем не менее ты хорошо сделал. Ты знаешь, зачем я звоню?
– Нет, не знаю.
– Я тоже не знаю. И все-таки звоню. Мы что, больше не будем видеться?
– Не должны.
– Скажи, почему все получилось именно так?
– Как?
– Мы встречались несколько лет и не обращали друг на друга внимания, а теперь…
– Нам лучше кончить этот разговор.
– Ты прав. Ну, будь здоров.
Она положила трубку.
Не знаю, как это вышло, но мы встретились с ней дня через два. Мы говорили друг другу, что нам не следует встречаться. А потом встречались постоянно, чтобы говорить об этом. Между нами так ничего и не было. Мы даже ни разу не поцеловались. А между тем я испытывал большие угрызения совести, чем если бы мы совершили то, что принято называть пре любодеянием. Атмосфера все больше сгущалась и накалялась. Казалось немыслимым, чтобы вулкан в конце концов не заговорил. Но если это случится, значит, я тряпка. А я не хотел быть тряпкой. Я знал, что я нуль. Моя личность не представляла никакой ценности для природы и общества. Им и себе самому я мог только пообещать, что не превращусь в тряпку. Правда, человечество и не узнает никогда о моем щедром даре, ну и что из этого?
Он несся вперед, видимо, приближаясь к финалу. Он был поистине великолепен. Я боялся, как бы Агнешка не упала в обморок. Вот позор! Казалось, не только слушатели, но оркестр впал в состояние необычайного торжественного подъема. О дирижере все забыли. Но вот он выкинул невероятный трюк. Положил дирижерскую палочку и сошел с возвышения. Словно говоря: «Я, мол, здесь не нужен». Пианист своей гениальной игрой сам ведет оркестр. О, маэстро над маэстрами! Это я о дирижере. И он добился, чего хотел: отличился и привлек к себе внимание. Раздаются последние аккорды. Он продолжает сидеть за роялем с поникшей головой и опущенными руками, в зале царит мертвая тишина. Первым нарушил ее дирижер. Он воздел руки кверху, вскрикнул от восхищения и подошел к роялю. Давая этим понять, что он не дирижер, а слушатель, который не в состоянии скрыть свой восторг и должен продемонстрировать свое преклонение перед маэстро. Я готов был биться об заклад, что он выбивает для себя поездку с концертами по Америке. Но восторг зала показался мне искренним и правдивым. Я был сам захвачен общим энтузиазмом, хотя и не в такой степени, как остальные. По знаку дирижера маэстро встал и раскланялся, а минуту спустя пожимал руку подошедшему дирижеру. Дирижер попытался вырвать руку, но маэстро не выпускал ее, вынуждая дирижера кланяться вместе с ним. Наконец тот подчинился с адресованной публике понимающей улыбкой: приходится, мол, уступать капризам маэстро, но не следует принимать эти поклоны всерьез. Однако дирижер выламывался напрасно. Кроме меня, на него никто не обращал внимания. Что творилось в зрительном зале, невозможно описать. Люди срывались с мест, охваченные массовым психозом. Кто-то неподалеку от меня громко рыдал, воздух сотрясался от оваций и криков, вдруг рядом раздался грохот. Я боялся взглянуть. Не Агнешка ли? Нет. Упала всего-навсего ее сумочка. А она даже не заметила этого. Лицо у нее пылало, ее била дрожь, как и большинство собравшихся здесь. Подобное массовое возбуждение в других обстоятельствах может привести к стихийным эксцессам. А пианист все кланялся и кланялся. Теперь он снова стал слюнтяем и больше мне не нравился. Надо признаться, такого безумства и такой бурной овации мне не приходилось наблюдать ни на одном стадионе. Не раз по моему адресу раздавались восторженные аплодисменты, а однажды толпа даже вынесла меня со стадиона на руках. Но ничего подобного я не мог себе и представить. Дирижер приуныл и утратил инициативу. Он стоял сбоку между скрипачами, и у него было печальное лицо. Словно он устал и ему все это надоело. Может, у него были неприятности дома и, когда напряжение спало, он вспомнил о них? Мне стало его жалко.
Маэстро много раз уходил со сцены и возвращался, вызываемый аплодисментами. Мне хотелось, чтобы это поскорей кончилось. Хотелось, чтобы этот концерт уже закончился и можно было пойти к Артуру. Хотя, по правде говоря, я не знал, нужно ли мне это. Скорей всего там будут Ксенжаки. Ксенжак, Агнешка, Хелена и я – не многовато ли на сравнительно небольшом пространстве? «Лучше лечь спать, – подумал я. – Завалюсь спать – и дело с концом». Овации наконец стихли. Люди выглядели усталыми, как до этого дирижер. Они чувствовали себя как бы с похмелья, какое наступает обычно после эмоционального возбуждения, Агнешка терла ладонью лоб.
– Пойдем к Артуру? – спросил я.
Она не ответила. Наверно, от переполнивших ее чувств – настоящих или выдуманных. Кроме того, я видел, ее сегодня что-то беспокоит и она старается скрыть это от меня. Несомненно, ее что-то гнетет, может, она хотела со мной поговорить и не решалась?
А вдруг она знает про Хелену? Но каким образом? Впрочем, женщинам для этого не много нужно. Кроме того, разве в Кракове мало доброжелательниц, которые могли нас видеть с Хеленой и сообщить об этом Агнешке. Я почувствовал себя примерно так, как однажды перед воскресным матчем, когда старался скрыть от Шиманяка, что схватил кол за сочинение по литературе.
Мы покинули свои места и молча направились к выходу из зала. Я чувствовал: что-то происходит. Что-то назревало, и должен последовать взрыв. В вестибюле я имел несчастье налететь на Ксенжаков. Эдварда переполняла идиотская восторженность, и он начал обмениваться с Агнешкой впечатлениями. Мне показалось, что Агнешка краем глаза наблюдает за мной и Хеленой. Но делала она это так незаметно, что я не мог этого утверждать. Однако я чувствовал, что не ошибаюсь.