Страница 50 из 54
— Хорошо, если б так, — согласился я.
— Тридцать лет, молодой еще человек. Ну а я?
Я-то стану старухой. Мне будет под восемьдесят.
«Не угодно ли на танец, бабуся?» Щеки ввалятся, кожа везде отвиснет, вылезут волосы, руки-ноги скрючатся, как у Бабы Яги. Пострашнее шекспировских ведьм заголошу:
Но клянусь, что в пасть штормам, Я попасть ему не дам!
Может, такой песенкой и встретить Ивана? На помеле электронном?
Тут позади невесты раздался настойчивый стук в невидимую дверь.
— Выхожу, выхожу, милый! — крикнула она и сказала мне шепотком: — Я просилась с Иваном, но не взяли. Сами знаете, там одни мужчины… Будьте покойны, он улетел без колебаний. Но ответьте: ради чего ваш внук бросил меня на Земле?
— Не ради чего, а во имя чего. И не бросил, а лишь оставил, — сказал я. — Хотя во всем остальном ты, невеста, права.
Опять застучали, и опять она прокричала «выхожу, выхожу».
— Даже жена Пушкина вышла потом замуж. За генерала, — сказала она.
— Но до этого Наталья Николаевна несколько лет носила траур.
— А разве я эти проклятые пять лет не плакала?
Фотографии наши и видеофильмы не перебирала? Вестей от него не ждала? — Она потянула на себя левую створку окошка.
— Русским женщинам приходилось ждать иногда всю жизнь, — сказал я.
— Всю жизнь! Да он растворился в небесах, как луч.
А меня бросил, бросил, бросил! Так и ответьте вишням, которых вы стережете.
— Я стерегу одну вишню. Под которой стою. Чтоб никто не мешал ей расцвесть. Протяни к ней руку, невеста!
Зашуршали ветви у окна, и я услышал, как она возликовала:
— Распустилась, распустилась! На ней цветы! Пахнут, как в мае. Волшебство! Видно, не зря говорили, что иногда по осени деревья снова цветут.
Я легко переломил, чтоб не хрустнула, ветку, испещренную розовыми цветами, и положил на подоконник.
— Прими, счастливица, свадебный дар. Ты его заслужила.
Грохот в дверях заглушил мой голос.
— Марина, сколько можно там отсиживаться? — возмущался жених.
— Благодарю, стерегущий, — сказала она и закрыла другую створку. Снова проскользнуло, истаивая, сиянье фаты. Ключ дважды повернулся в замке.
— С кем ты там секретничала, шалунья? — вопросил женишок сытым баском.
— С вишнями в саду, — ответила она громко, но голоса ее он не узнал.
Заскрипят, захрипят, задребезжат электрожестянки, заколышутся в пляске неистовой пары, глаза заблестят в полумраке под петухами на каруселях. Та же ведьма' завоет с хрипотцой заклинанье на мертвый электронный мотив:
Не все ль равно, добро иль зло?
Седлан, красотка, помело!
— Отменные цветочки, — промурлыкает жених, разглядывая вишневую ветку. — Теперь что живое дерево, что мертвое — и не различишь, во как заработала наука. Дружок мой, Венька Маргелов, недавно аж в Сахаре покрутился, с археологами. Так не поверишь: буквально вся пустыня поутыкана пальмами. Искусственными, из биокрона.
На него сквозь живую вишневую ветвь тускло взглянет старуха: щеки ввалены, кожа отвисла, молью светятся клочья волос седых.
Томно скажет невеста, как журавль над колодцем несмазанный проскрипит:
— Прости, я слегка задержалась. Не огорчайся, Боря. Хочешь, сходим в комнату жениха. Хоть на пять минуточек, а?
В двенадцать лет мне заменяли сломанный позвонок. Я поспорил на книгу с приятелем, что нырну в речку с обрыва, разбежался, взлетел и успел еще в воздухе крикнуть: «Три мушкетера» — мои!» Но перелетел и вместо омута ткнулся руками в бурый песок, где воды было кот наплакал. Помню, как я очнулся в палате, распяленный на деревянном щите, и старуха сиделка Ирина по ночам, думая, что я сплю, причитала шепелявя: «О, господь, мальчонка такой молодой, а всю жизнь проваляется в недвиженье, ровно живой труп».
Я был в то лето двенадцатым ныряльщиком в больнице, и мне повезло больше прочих, когда предложили первому в мире заменить позвонок, и мать согласилась, а отец сидел на своем Уране и ничего о несчастье не знал.
Помню зеленоватую, как подводный грот, операционную, стол, изогнутый, точно раковина, прозрачную крышку над ним, ворох трубочек, вентилей, проводков. Они разом меня опутали, эти трубки и проводки, словно захлопнулась сеть. «Сосчитай-ка, моряк, вслух до тридцати», — сказал мне кто-то невидимый, и я старательно начал считать, а прозрачная крыша опускалась на меня, опускалась, сердце забилось, как у птенца, когда держишь в руке, и вдруг остановилось. Оно остановилось на счете 23, я перестал шевелить губами и ждал следующего удара. И ударило — раз, два, три, — и замерло снова. Тут надвинулась темная пелена, и во тьме я бесчувственно карабкался в волнах подземной рекк, а может, самой преисподней, пока не восстала в предугаданных далях колыбель света, вечные снега дня.
Я раскрыл, как младенец, глаза, встал из раковины-стола и зашагал, исцеленный.
Так и астроморфоз, звездный сон. Погружаешься в жидкую сердцевину яйца размером. с олимпийский бассейн, Застываешь сосулькой, бесчувственным льдом, и все те же безмолвные воды Стикса, беспросветная темь.
А когда просыпаешься, ощущаешь себя неуютно, как зерно ячменя, что лежало на дне саркофага пять с лишком тысяч лет, и посажено любопытствующим археологом в землю., и, само того не желая, выбрасывает росток; но не благословенные нильские зефиры его овевают, а секут холодные ветры иных широт.
Просыпаешься — паутина чужих небес, незнакомое солнце теплится в небе, и томится в иллюминаторе голубой, красноватый, зеленый, оранжевый, белый шар — Индра. Здесь должна быть разумная жизнь. Слишком долго обшаривали земляне этот участок Галактики, чтобы ошибиться…
И жизнь бушует на Индре: вот она, жизнь, в объективах приборов, в перекрестьях стереоскопов. Словно радуги, перекинуты между континентами разноцветные арки пузатых мостов (по которым ничто не движется, но, возможно, движенье внутри этих радуг-мостов?).
Выпирают из нутра океанского многоугольные трубы, выпускают время от времени синеватый идиллический дымок (спектрограмма свидетельствует: чистейший озон). Или вот; на ночной стороне, будто ветром гонимый, развевается тонкий ребристый покров (почти десять квадратных километров!), и там, где пройдет, через четверть часа громыхает гроза и приплясывает дождь. А на южном и северном полюсах башни белые тянут в трехкилометровую высь белые же отростки, что деревья с обрубленными ветвями. Иногда меж обрубков-ветвей проползают зеленые змеи огня, иногда голубые шары перелетают.
До подобных диковин братьям-землянам топать еще да топать по кремнистым и тернистым путям.
Еще одна загадка Индры — транспорт. Ни ракет, ни самолетов, ни элекаров нет и в помине. Как цивилизация древних инков обошлась без изобретения колеса, так и здесь им пренебрегли. Хотя дорог немало: прямые как стрела, с металлическим отливом. Но дороги днем и ночью пустуют. Леса как леса (но не видно, чтоб рубили деревья), реки как реки (большинство под прозрачными выпуклыми навесами на прозрачных столбиках), люди как люди (жаль, ростом не вышли, сантиметров девяносто, не более, но и планета соответственно вдвое меньше Земли). Пора бы со сторожевых башен уж заметить высокого звездного гостя, не первый день на орбите завис…
Однако замечать меня они, кажется, не намеревались. Ни меня, ни моего полуторакилометрового «Перуна», ни сигналов, подаваемых со звездолета. Эфир был мертв, как сероводородное озеро, только шамканье гроз, ничего более.
Через две недели, окончательно потеряв терпение, я захлопнул люк одного из ракетных «челноков» и опустился на Индру. Я спустился неподалеку от бело-розового города, на опушке светло-фиолетового леса, среди блестящей и белой, как ковыль, травы. Был вечер. Худосочное солнышко Индры катилось к зазубринам красных гор. Никто не спешил встречать случайного гостя.
Семь прозрачных, загнутых книзу реторт, оснащенных веером таких же прозрачных крыльев, беззвучно проскользили в небе, невысоко надо мной. Внутри каждой реторты качался на подвесном сиденье индрянин. Допустим, они могли не заметить меня, но как не заметить «челнок» со множеством антенн и надстроек, возвышающийся над лесом?