Страница 131 из 142
Галата жила бойкой, темной, плутоватой, для большинства ее обитателей трудной, для иных привольной жизнью. Кого только тут не было! Немцы и французы, англичане и голландцы, армяне и евреи, сербы и болгары, греки и португальцы. Тут были ремесленники и негоцианты, рабочие с верфей и трактирщики, воры и содержатели притонов, перекупщики рабов и ростовщики.
Портовая суета, движение и деятельность несколько ободрили Василия. «Ничего, — подумал он. — Ничего… Осмотрюсь, придумаю, как выбраться».
Вскоре пристроился Василий на верфи, встал вместе с несколькими сербами и болгарами, вооруженный плотницким топором и отвесом. Может быть, вот так, в славянской артели, и дожил бы он до того дня, да повстречал гонца из Петербурга. Но, видно, на роду ему, Василию Баранщикову, было написано изведать всяческие приключения. Вот и на берегу Золотого Рога попался ему некий соотечественник, давно «отурчавший», и принялся искушать Василия выгодами янычарского житья. Василий соблазнился и пошел на воинскую службу.
Еще в XIV веке турецкие султаны учредили новые войска — своего рода гвардию — «они чери», янычаров. Новшество заключалось в том, что в янычары забирали турецкие власти детей покоренных ими христианских народов. Это была одна из податей, и это была, конечно, самая страшная подать. Обездоленные, лишенные отчего крова дети вырастали под присмотром турецких наставников и обращались в янычаров, известных своей бесшабашной удалью и необузданной храбростью. А когда в последний год XVII столетия янычарам дозволили обзаводиться семьями, «новые войска» стали пополняться детьми самих янычаров, и тут уж образовалась такая влиятельная каста, что ее опасались сами султаны.
Итак, бывший нижегородский торговец сделался янычаром. Его обрядили в чалму, широченные шаровары, сапоги красного сафьяна, подпоясали шелковым кушаком и снабдили двумя пистолетами европейской выделки, а сверх того и вострой кривой саблей, на эфесе которой кроваво пламенел рубиновый камень.
Много и многих видывал Василий Баранщиков за годы своих скитаний, а теперь, летом 1785 года, удостоился лицезреть султана Абдулла-Гамида Первого.
С неподвижным лицом, осыпанный драгоценностями, окруженный свитой, шествовал мимо караульного янычара Василия Баранщикова султан Абдулла-Гамид. И Василий низко склонялся перед повелителем правоверных. Но, если бы янычар мог заглянуть в глаза повелителю, он увидел бы в них озабоченность, а может, и откровенный страх.
Вот уже десять лет царствовал Абдулла, и не было в его царствование ни одного спокойного года: феодалы так и норовили отделиться, бунтовали, зажигали восстания, а у бедного Абдуллы вечно не хватало денег и преданных войск.
Да хоть бы и этот янычар, что низко склонился перед ним, разве он был ему предан? Нет, этот янычар вовсе не думал о благополучии султана и его империи, а думал денно и нощно, как бы поскорее унести ноги из дворца, и не только из дворца, но и из Стамбула, и не только из Стамбула, но и из Турции…
Был у Василия знакомый лавочник в Галате — грек Спиридоний. Подобно капитану Христофору, он сочувствовал Баранщикову. Но ведь Спиридоний был лавочником, а не моряком, и ничем, пожалуй, пособить не мог.
И все-таки Спиридоний пособил. У него за чашкой кофия сошелся однажды Василий с правительственным курьером, прибывшим из Петербурга. Тут уж Василий выложил свои думы, как на духу.
Курьер набил трубку, неторопливо извлек из кожаной сумки с медным двуглавым орлом лист плотной бумаги, спросил у Спиридония перо и чернила.
— Вот-с, сударь, — вежливо сказал курьер, вынимая мундштук изо рта, — когда, стало быть, выйдете вы из сего города, то возьмете дирекционную линию… э-э, направление, стало быть, на…
И он стал выписывать в столбец названия деревень, местечек, городов. Все их предстояло миновать Василию до того, как увидит он русскую пограничную заставу.
Курьер морщил лоб, попыхивал трубкой. И писал, писал, цепляя пером за бумагу и брызгая чернилами.
Чуть не полгода пробирался Василий Туретчиной, румынскими и польскими землями. Шел он через горы и пущи, твердыми каменистыми дорогами и пыльными трактами. Шел мимо бедных деревенек и роскошных усадеб, мимо колодцев с распятиями и шинков, засиженных мухами…
Лежала уже зима, по счастью, сиротская, когда гусар-пограничник доставил в Киев Василия Баранщикова. Слушая его рассказы, киевские баре разинули рты, а губернатор так растрогался, что отвалил Василию пять рублей на обновы и дальнейший путь. Василий, не мешкая, продал изодранное греческое платье, оделся и обулся по-зимнему, да и был таков.
А в феврале 1786 года он увидел заснеженные берега Оки и Волги, увидел кремль, лабазы и строения родного Нижнего Новгорода и, задыхаясь от волнения, перешагнул порог своего дома.
Жена и двое ребятишек недоуменно и испуганно взглянули на худого, обожженного нездешним солнцем человека, который столбом стоял посреди горницы, не произнося ни слова трясущимися, обметанными, как в жару, губами. Наконец он назвал себя, и, хотя голос у него был сиплый, измененный волнением, жена признала Василия, заплакала в голос и бросилась к нему на шею.
А вечером пожаловали гости. Бородатые и сумрачные, они расселись, заворотив длиннополые кафтаны, расправили бороды и загудели по-шмелиному. И Василий померк, слушая неторопливые их речи, глядя на непроницаемые, волчьи их лица. Что и толковать, не с добром пришли давние знакомцы Баранщикова — купчишки нижегородские. Нет, не с добром. Пришли долги требовать. Долг-то, он платежом красен. А Василий был должен им за кожевенный товарец, за тот самый, что возил в Ростов, на ярмарку.
На другой день еще хлеще. На другой день вытребовали Баранщикова в городской магистрат. Отцы города слушали Василия, елозили, звеня медалями, на дубовых стульях. Ах, ах, жалели они земляка, какие муки-то, бедняга, принял, шутка ль сказать! И, повздыхав, покачав головой, объявили: если бы, мол, не казна, спросу бы-де с тебя, Василий, не было, ан казна-то, сам знаешь, крепко царство казною, вот, стало быть, за шесть годов подать надобно матушке государыне платить.
Ни купцам-кредиторам, ни матушке царице платить Василию было, конечно, нечем. Значит, что же? Значит, садись, россиянин, в кутузку. И сел Баранщиков в кутузку на радость острожным вшам.
Сидел он сиднем, а жена его тем временем продала дом, перебралась с ребятишками к чужим людям. Деньгами, вырученными за дом, уплатила она часть долгов. И все-таки оставалось за мужем еще около двухсот рублей, а раздобыться ими было что ключ со дна моря достать. И отцы города, повздыхав, приговорили должника к казенным каторжным работам в соляных варницах славного города Балахны. Надвинулось на Василия нечто такое, что было, пожалуй, пострашнее прежних бед.
Тут-то и надумал Баранщиков попытать счастья в Санкт-Петербурге. Магистрат смилостивился, отложил исполнение приговора, дозволил ему ехать в столицу.
Как и шесть лет назад после злополучной ярмарки, приехал Василий в Питер вешней порой. Ничего как будто бы и не изменилось в Северной Пальмире. Разве только вот вознесся на скале чудный памятник ее основателю да несколько подвинулась стройка Исаакиевского собора.
У подъездов дворцов умасливал Василий лакеев и швейцаров, проникал в хоромы к большим барам, и скоро слух о необыкновенных и горестных странствиях нижегородского торговца пошел гулять по гостиным петербургских вельмож. А вельможи тщились казаться просвещенными европейцами, просвещенному же европейцу надлежало быть человеколюбивым, и вот в дырявые карманы Василия Баранщикова закапали золотые монетки. Его сиятельство жертвовало столько-то, его превосходительство — столько-то. И старались, пыжились друг перед другом, а на Василия-то Баранщикова уже гостей приглашали, как на диковину какую…
Красным летним днем прикатил Василий из Санкт-Петербурга в Нижний Новгород. И эта правдивая история, история, в которой нет ни капли вымысла, заканчивается, как сказка: расплатился Василий с долгами, с податями, да и зажил себе своим домом, своей семьей.