Страница 128 из 142
Стал Василий ходить по корабельщикам и предлагать свои услуги. Долго рядился, наконец ударил по рукам с двумя купцами, которые посылали во Францию строевой лес. Василий нанялся матросом: десять рублей помесячно и хозяйские харчи.
Корабль завершали постройкой в предместье Петербурга, на охтенских верфях. Мастера-охтяне управились к сроку; едва отгремели трижды крепостные пушки, объявляя начало навигации, а корабль был уже готов. Правда, оснастить и загрузить его надо было не на Охте, а в Кронштадте.
Гребные баркасы вывели корабль в Финский залив, поставили в Купеческой гавани Кронштадта, и восемьдесят матросов под командой шкипера-иноземца, волосатого детины, богохульника и табакура, принялись оснащать судно, грузить тяжелые духмяные смолистые сосновые бревна.
Все лето взяла эта работа. Лишь в середине сентября корабль оставил Кронштадт. И последним приветом родины был Василию Баранщикову светлый огонь Толбухина маяка.
Балтика уже штормила по-осеннему. Она обрушила на моряков крепкие ветры, дожди, туманы, и Василий мог теперь повторить следом за старыми матросами: «Кто в море не бывал, тот богу не маливался». Впрочем, настоящая беда, похлеще ростовской, стерегла Василия не на море.
Ненастным ноябрьским днем русское судно стало на рейде столицы Датского королевства. Сквозь дождь и сумрак виднелся Копенгаген: угрюмые формы и цитадель, башни, черепичные крыши. Вместе с другими служителями отпущен был на берег и наш нижегородец. А перед тем шкипер-табачник, бранясь, выдал каждому толику денег.
И вот они бродили по городу, где было жителей около ста тысяч, куда больше, чем в Петербурге; по городу, где на мощеных ровных улицах катились кареты, где в трактирах спускали скитальцы морей золотые и серебряные монеты чеканки всех казначейств Европы, а в окнах опрятных домов можно было видеть пригожих девиц, скромно склонившихся над вязаньем.
Поздним вечером Василий, растеряв товарищей, завернул в портовую харчевню. Он взял пива и разговорился с двумя толстощекими датчанами, которые, смеясь и попыхивая сигарками, кое-как калякали на чудовищном жаргоне из немецких и русских слов. Разговорчивый Василий и не приметил, как датчане, перемигнувшись, подлили ему в пиво водки. И тут подсел к столу юркий молодец в бархатном кафтане. Молодец так и сыпал по-русски: он, оказывается, живал в Риге. Захмелевший Василий совсем уж распахнул душу, называл всех трех собеседников «милок» и рассказывал о ростовской ярмарке, о детишках, оставшихся в Нижнем. Толстощекие цыкали языком, а бархатный кафтан приговаривал:
— Ничефо, брат, мы это попрафим, нн-чефо…
И «поправил».
Было уже за полночь, на рейде моргали судовые огни, когда юркий молодец, убеждая Василия, что везет его на русский корабль, преспокойно доставил гуляку на какой-то парусник, где Баранщикова, раба божьего, взяли весьма нецеремонно за ворот, сволокли в трюм да и заковали в железы.
Вот и все. Пришла беда — отворяй ворота.
В трюме жили крысы. Им, наверное, не так уж худо жилось посреди бочек с солониной и сухарями, но они были очень жадны, эти корабельные крысы, и всё норовили урвать кус из оловянных мисок, что ставил перед пленниками датский матрос в фуфайке, закатанной по локти.
Далеко уже был Копенгаген. Миновав Англию, датский корабль вышел в Атлантику. Он держал курс на запад, к лазоревому морю, к зеленому острову, который принадлежал королю Дании Христиану Седьмому. Там, в океане, пленников расковали. Куда они могли деться? Разве в пучину сигануть…
Увидев океан, ахнул нижегородец. Батюшки святы, царица небесная, мыслимо ль этакое! Ну точь-в-точь всемирный потоп. И океанский вал что твои Жигули, и ветер такой, что приведись на Волге, так, кажется, из берегов бы вышла или вспять обратилась, и небо-то, небо такое огромное, что и заволжское, степное, не больше одеяла будет, ей-богу.
Много недель шел датчанин Атлантикой, и не было ни конца ни краю этой водяной бугристой долине, то зеленой, как весенние луга, то бурой, как поле под паром, то густо-синей, как июльский полдень.
Сколько угодно мог глазеть Василий на океан, и сколько угодно мог он слоняться от форштевня до ахтерштевня, от правого борта к левому, и харч был сносный, и табачком матросы иной раз баловали, но все на душе у Василия лежал камень. Эх, хоть один бы россиянин был тут! Не было тут ни одного россиянина, кроме него самого, Василия Баранщикова. Были тут чужеземные мужики — кто с серьгой в ухе, кто с трубкой в зубах, кто в вязаном колпаке, а кто в широкополой шляпе, кто в сапогах с раструбами, а кто в башмачищах с каблуками и пряжками.
День ото дня жарче палило солнце. Огромные звезды страшно пылали в ночах. Налетали дожди, оглушительные и хлесткие. А после дождей натянувшиеся снасти басовито гудели.
Не иначе, думал Василий, везут в такую сторону, где плавают прелестницы в рыбьей чешуе, где чудо-юдо рыба кит пускает ввысь серебряные струи, такие, наверное, как петергофские водометы; а люди там живут черные, как головешки, и поклоняются, должно быть, огню подобно рыжебородым персиянам, что наведывались порой на торги в Нижний.
В исходе пятого месяца плавания, летом 1781 года, датский парусник достиг Антильских островов, и нижегородец-пленник увидел скалы, рифы, пальмы Вест-Индии.
Корабль медленно обогнул остров Сент-Томас и положил якорь близ города того же названия, который был одним из самых бойких портов на пути из Старого света в Новый свет…
Уже не атлантический вал колыхал датский корабль, который занес Василия Баранщикова в такую даль от Волги, что и в разуме не умещалось, — теперь уже плескало в борта Карибское море. И оно было в таком радостном блеске, такой неизреченной чистоты и прозрачности и так весело кричали над ним олуши и крачки, что Василий не сдержал улыбки.
Оно казалось безмятежным, это Карибское, или Антильское, море! А между тем в водах его растворилось немало людской крови. В блеске его волн было не только отражение солнца, но и пламень стародавних артиллерийских дуэлей. Антильские олуши и крачки носились, бывало, не только над коралловыми рифами и отмелями, где грелись сонные черепахи, но и над палубами вертких судов, свалившихся в абордажной схватке. И это море знавало не только акул с треугольными плавниками и свиными глазками, но и двуногих акул, столь же свирепых и столь же неутомимых.
Знаменитые пираты шныряли некогда по веселым волнам Вест-Индии. Авантюристы и головорезы изо всех уголков Европы презирали королей, вельмож и собственную шкуру.
За два века до того, как Василий Баранщиков увидел Антильское море, некий Джон Хаукинс поднял под этим небом пиратский флаг, и вскоре в здешних широтах развелось морских разбойников что птиц на птичьих базарах Вест-Индии. До поры до времени пиратам весьма сочувствовали в Лондоне, в Париже, в Антверпене: они ведь перехватывали испанские торговые корабли, а стало быть, подрывали могущество надменных испанских государей.
Но, когда солнце Испании померкло, когда английские, голландские и французские толстосумы сами начали утверждаться в Новом Свете и в Вест-Индии, тогда они ухватили за горло пиратскую вольницу.
Долго и с переменным успехом длилась эта война. Кровавая, жестокая, не знающая пощады, она не стихала годами, не стихала ни в апреле и мае, когда ровно в полдень падают на Вест-Индию короткие серебряные дожди, ни в безоблачные дни июня и июля, ни при обложных дождях, в которых тонут август, сентябрь, октябрь…
Вот какому морю невольно улыбнулся Василий Баранщиков с палубы датского судна. Правда, теперь пираты почти повывелись, их старые лагеря на острове Черепахи, на Алмазной скале, на островке Сан-Кристобаль давно были покинуты, а такие рыцари морского разбоя, как Хаукинс с Дрейком, как некий Александр, прозванный «Железной Рукой», или Манбар, прозванный «Истребителем», перекочевали на страницы приключенческих романов. Теперь пиратствовали в Вест-Индии плантаторы, монахи и генералы — начальники гарнизонов и фортеций, разбросанных по всему архипелагу.