Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 30



Чье-то прикосновение. Рука ложится на мою щеку, словно впервые в жизни обретшую дом. И взгляд, который я узнала. Эней.

Все, что было до сих пор, — смутное предчувствие, невоплощенная тоска. Эней — действительность, и, верная ей, одержимая ею, я хватаюсь за нее. Энею в такое время здесь нечего было делать.

«Я ухожу», — сказал он мне. «Иди», — сказала я. Ах, он умел исчезать. Я ничего не крикнула ему вслед, не пошла за ним и не справлялась о нем. По слухам, он ушел в горы. Иные презрительно усмехались. Я не заступалась за него. Не говорила о нем. Душой и телом была я с ним. С Энеем. Теперь я жила. Поддержкой, которую даешь мне ты, я не поступлюсь. Ты меня не понял тогда, в последний раз, и в гневе швырнул змеиное кольцо в море. Но подожди, об этом еще рано. Наш разговор с тобою впереди. Если он мне понадобится. А он мне понадобится.

Я настояла на том, чтобы в совете меня выслушали как свидетельницу смерти Троила. Я потребовала, чтобы они немедленно прекратили войну. «Но как?» — в растерянности спросили они. «Правдой о Елене, — ответила я. — Жертвой. Золотом или товарами, как они захотят. Главное, чтобы они ушли, чтобы не шел от них на нас чумной дух. Согласиться со всем, что они потребуют, с тем, что Парис, увезя Елену, жестоко оскорбил священный для всех нас закон гостеприимства. Разбоем и вероломством должны считать это греки. Так говорят они женам, детям, рабам. И они правы. Прекратите эту войну».

Мужчины побелели. «Она сумасшедшая, — услышала я шепот. — Она сошла с ума». Царь Приам, отец, медленно поднялся и грозно закричал, я в жизни не слышала такого крика. Его дочь! Она, именно она, здесь, в совете Трои, свидетельствует в пользу врага. Вместо того чтобы прямо, и открыто, и громко здесь, в совете, в храме, поднять свой голос в защиту Трои. «Я защищаю Трою, отец», — сказала я еще тихо, но не смогла подавить дрожь. «Так быстро забыть смерть брата, смерть Троила, — царь сжал кулаки. — Выведите ее отсюда, она мне больше не дочь». Снова руки, снова запах страха. Меня увели.

В совете обсуждали еще, рассказал мне Пантой, прорицание оракула — слух о нем уже носился по улицам Трои: Троя победит в войне, только если Троил достигнет двадцати лет. Разумеется, все знали, что Троилу было семнадцать, когда он погиб. По утверждению Эвмела, за этим слухом стоял Калхас-прорицатель, изменник Калхас. «Тогда я предложил, — сказал Пантой, — декретом признать Троила двадцатилетним. А Эвмел прибавил, что каждый, кто посмеет впредь утверждать, будто Троилу было семнадцать, когда его убил этот скот, понесет кару. Я сказала: «Меня первую надо покарать». — «Ну и что же, Кассандра, — ответил Пантой. — Почему бы и нет?»

На меня повеяло холодом.

Однако царь Приам защищался. «Нет, — сказал он, — оскорблять покойного сына ложью? Нет. Без меня». Были времена — я еще помню их, — когда умерший был священен, во всяком случае у нас. Новое время не уважало ни мертвых, ни живых. Я поняла это не сразу. Оно проникало сквозь все щели. И у нас носило имя — Эвмел.

Я слишком облегчаю себе жизнь, поучал меня грек Пантой. Мне невыносима стала его манера прятаться за мутными поучениями, но я — я-то не была в его шкуре грека в Трое. Я как-то в гневе спросила его, уж не думает ли он, что я донесу на него Эвмелу. «Как могу я это знать? — ответил он с улыбкой. — В чем бы ты меня уличила? Мы оба понимаем: Эвмел обходится без причин». Разумеется, спустя годы он все-таки настиг Пантоя — руками женщин. Как слепа я была, как слепа, что не разглядела за игрой Пантоя страха.

Так как времени больше нет, самообвинений мало. Я должна спросить у себя, что же сделало меня слепой. К моему стыду, я была уверена, что готовый ответ давно лежит во мне. Не пора ли мне спуститься с повозки? Твердое сиденье сплетено из ивы. Одно утешение: эти ивы растут у нас на реке, на Скамандре. Туда за ивовыми прутьями ходили и мы с Ойноной в начале войны. Из них мне надо было сплести себе ложе. «Они смиряют любовные желания», — серьезно сказала Ойнона. «Тебя прислала Гекуба?» — «Арисба». Арисба. Что она обо мне знала? Ей, Ойноне, тоже пришлось спать на ивовых прутьях все месяцы, что Париса не было. Имени Энея она не произносила никогда. Рассеянно слушала я ее отчаянные жалобы на Париса, которого испортила чужая женщина. Что затевала Арисба? Хотела меня предостеречь? Наказать? Рыдая от ярости, лежала я на ивовом ложе. Ничего не помогало. Я непереносимо томилась по любви — жажда, утолить которую мог только один-единственный человек, в этом не оставляли сомнения мои сны. Как-то я взяла к себе на ложе совсем юного жреца, которого я обучала и который меня чтил, Я утишила его пламя, но сама осталась холодна и мечтала об Энее. Я стала внимательнее к своему телу, оно, кто бы мог подумать, подчинялось снам.

Помню, еще два раза пришлось мне иметь дело с плетеной ивой. Один раз, когда я сидела одна в заключении. Моя темница тоже была сплетена из ивы, да так тесно, что ко мне едва пробивался свет. И потом, когда мы, женщины, относили в пещеры поросят на ивовых прутьях. Для Кибелы. Тогда я уже не верила в богов. Ива, последнее мое кресло. Моя рука безотчетно высвобождает тонкую веточку. Веточка надломилась, но не поддается. Я теперь уже сознательно начинаю тянуть и поворачивать ее, я хочу ее освободить. Я хочу взять ее с собой, когда сойду с колесницы.



Теперь жена убивает Агамемнона.

Сейчас, сейчас моя очередь.

Оказывается, я не верю в то, что знаю.

Так было и так будет.

Я не знала, что это будет так тяжело, даже в тот день, когда меня охватило отчаянье, что все мы сгинем, не оставив следа: Мирина, Эней, я. Я сказала ему об этом. Он промолчал. Он не нашел никакого утешения, и это утешило меня. Он хотел, когда мы виделись последний раз, дать мне свое кольцо, свое змеиное кольцо. Я отказалась глазами. Он бросил его с утеса в море. Дуга, которую оно описало, сверкая, выжжена в моем сердце. Никто никогда ничего не узнает об этом, таком важном для нас. Таблички писцов, твердеющие в пламени Трои, сохранят для будущего дворцовые счета, записи об урожае, кувшинах и оружии, о пленных. Но для боли, счастья и любви нет знаков. По-моему, это особенно больно.

Марпесса поет близнецам песню. Она выучилась ей, как и я, у Партены-няни, своей матери. Когда ребенок гаснет, говорится в ней, его душа, прекрасная птица, полетит к серебристой оливе, а потом медленно туда, где заходит солнце. Душа, прекрасная птица, иногда легкая, как касание пера, а иногда сильная, болезненно трепещет в груди. Война нанесла мужчинам удар в грудь и убила прекрасную птицу. Только когда война потянулась и за моей душой, я сказала «нет». Странно, движения души походят на движения детей в моем чреве — легкие касания, легкие трепетания, как во сне. Когда я впервые ощутила эти призрачные движения, они потрясли меня, словно рухнула плотина, и сдерживаемая ею любовь к детям навязанного мне мужа с потоком слез хлынула наружу. В последний раз я видела своих детей, когда неуклюжий Агамемнон споткнулся на пурпурном ковре и исчез за дворцовыми дверьми. Больше ни взгляда на них. Марпесса укрыла их покрывалом.

Можно было бы сказать, что отчасти и из-за них, ради них, потеряла я отца. У царя Приама было три способа усмирить непокорную дочь. Он мог объявить ее безумной. Он мог ее запереть. Он мог принудить ее к замужеству против воли. Правда, это средство было неслыханным. В Трое никогда не принуждали дочь свободного человека к браку. Когда отец послал за Еврипилом и его войском в Мизию, хотя было известно, что тот просил меня в жены в качестве награды, каждый понял: Троя погибла. Тут и во мне, и в Гекубе-царице, и в несчастной Поликсене, да и во всех женщинах Трои начался разлад: мы должны были ненавидеть Трою, чьей победы мы желали.

Сколько братьев — столько забот, сколько сестер — столько горя. О чудовищная плодовитость Гекубы!

Я думаю о Троиле, Гекторе, Парисе, и кровоточит мое сердце. Я думаю о Поликсене, и меня охватывает ярость. Пусть ничто не переживет меня, только ненависть. Пусть поднимется из моей могилы дерево ненависти и будет шептать: Ахилл — скот. Пусть повалят они это дерево, но каждая травинка будет повторять: Ахилл — скот, Ахилл — скот. Пусть каждый певец, осмеливающийся воспевать славу Ахилла, умрет в мучениях. Пусть между потомками нашими и этим скотом разверзнется пропасть презрения или забвения. Аполлон, если ты все же существуешь, исполни это. Тогда я не напрасно жила на свете.