Страница 26 из 27
Геннадий Добров ЦХИНВАР
К сожалению, наша современная жизнь продолжает оставаться неиссякаемым источником новых сюжетов для художника Геннадия Доброва — мастера, который всегда старается быть там, где боль и трагедия. Некогда Добров пешком обошел погруженный в пучину гражданской войны, расколотый Афганистан. Был он и в Чечне. С планшетом и набором карандашей проходил через зоны, контролируемые боевиками. В "мирной жизни" Добров стремится запечатлеть скорбный, пронзительный быт больниц, хосписов, домов умалишенных. Сразу по следам осетинской трагедии двинулся в свой путь Геннадий Михайлович Добров. В сентябре прошлого года художник посетил разрушенный город Цхинвал, древнее название которого звучит — "Цхинвар"…
Я приехал в Цхинвал 16 сентября, когда самое страшное время ушло. Вместо подбитых танков кое-где в переулках лежали огромные искореженные груды железа. О недавнем нападении свидетельствовали пробитые снарядами калитки и ворота домов мирных жителей, обгорелые многоэтажные жилые здания, сожженные университет и здание парламента. И это только в центре.
Меня поселили в осетинском доме, где было 16 комнат. Еще был сад. Когда я вошел в дом, то увидел двух пожилых женщин — осетинку и грузинку. Они сидели за столом, крепко держась друг за друга старыми натруженными руками. Я узнал, что они дружат уже 40 лет. Они вместе сидели в глубоком подвале дома, когда по городу носились танки, расстреливая все живое.
Знакомя меня с домом, Валя, хозяйка, показала мне этот крошечный подвал, где они укрывались во время налетов и бомбежек. Я очень удивился тому, что здесь, в тесноте и темноте, не смея себя обнаружить, три дня пряталось несколько десятков испуганных соседей.
Я вышел в город. В Доме правительства мне подсказали, что самые большие разрушения произведены в еврейском квартале. Обещали дать легковую машину с шофером. Я вернулся домой. По дороге я увидел огромную яму. Здесь был дом. Я сел рисовать. Через некоторое время я почувствовал, что на меня кто-то смотрит. Обернувшись, я увидел перед собой телевизионную группу. Вместе мы пошли к Вале. Старые женщины стали рассказывать о пережитом. Грузинка Мэри постоянно звонила в Тбилиси дочери. В Цхинвале она была в гостях и теперь могла уехать в Тбилиси только с помощью международного Красного Креста. Валя начала собирать ее в дорогу. Она одела и обула Мэри с ног до головы во все новое и на другое утро проводила ее на автостанцию. Старые женщины обнимались и плакали. Они думали, что больше никогда не увидятся.
Утром за мной зашел Гарик, и мы поехали в еврейский квартал. Я смотрел из машины по сторонам и видел не дома — целые кварталы пустых сожженных домов. Есть какое-то очарование в разрушенных домах — если смотреть на развалины замков в Европе или Азии, не думая о том, как когда-то страдали там люди. Но еврейский квартал в Цхинвале — это свежая боль, настывший крик о помощи, опаленные пламенем, черные от копоти, одинокие стены домой… Подвал бывшего облпотребсоюза, в темноте которого виден окровавленный матрац, где лежала в беспамятстве раненая женщина с ребенком на груди…
Рядом с длинной лестницей, замаскированной со стороны улицы пробитым железом, три дня лежал труп полуобнаженного мужчины. Он хотел принести воду жене и детям, которые прятались тут, в темноте, но был убит осколком пронесшейся над ним смертельной бури.
Я рисовал свой первый рисунок три дня. За это время немногочисленные жители окрестных домов окружали меня, сидели на лавочке, угощали виноградом, приносили сок из гуманитарной помощи, которую поставляла Россия…
Судьбе было угодно, чтобы я познакомился с взглядами людей на прошедшую агрессию не только с осетинской, но и с грузинской стороны. Через неделю моей жизни в осетинском доме меня переселили в большой грузинский дом — с выбитыми стеклами, частично сорванной крышей и пробитыми воротами (ну, ворота на общем фоне — даже не в счет). Белла Накашидзе, хозяйка дома, приютила беженку Цацу. Живет она здесь уже 8 лет, ее дом разбомбили еще в прошлые налеты. Цаца постоянно судилась, стремилась вернуть себе хоть какое-нибудь жилище, нервничала, звонила сыну в Тбилиси и, наконец, уехала неизвестно куда. Я спросил у Беллы: "Где же теперь Цаца будет жить?" — "Она очень нервная, — спокойно ответила Белла. — Уезжает не первый раз и всегда снова возвращается ко мне. Люди говорят: "Белла, зачем ты держишь ее столько лет?". А я думаю, почему же они не говорят: "Белла, какая ты хорошая, что держишь и кормишь ее столько лет".
По мере того как я жил в семье Беллы, я все больше и больше восхищался этой потомственной княжной. Однажды я рисовал разбитые ворота соседнего дома. Вдруг я увидел пришедшую посмотреть на мою работу Беллу. Она тихо сказала: "Я люблю вас". А я ответил: "Я люблю вас больше". Белла говорила мне: "Что мне делать? Мой отец своими руками построил этот большой красивый дом. Мой сын Очико 8 лет не может устроиться на работу. Граница закрыта. Я боюсь".
Я сказал об этом в правительстве Южной Осетии. "Передайте Белле, что ни один волос не упадет с ее головы. Пока она живет здесь, никто ее не тронет. Мы любим и уважаем ее, пусть живет спокойно", — ответили мне.
Белла поселила меня в свою комнату, там была большая двуспальная кровать. А ночью вдруг слышу — подъехала машина, и мужские голоса закричали: "Грузин, выходи!" Я весь сжался под одеялом, подумал, что приехали убить Очико… Но наутро он рассмеялся: "Да нет, это мои друзья, осетины, звали меня в гости, пить вино и играть в кости".
Браки здесь все смешанные. Осетинки, все, как одна, красавицы, скромные, тихие, гостеприимные. "Плохо стало, границу закрыли, — говорила мне Белла, когда мы поехали с ней на кладбище. — Грузины привозили свежие фрукты, а теперь… ничего нет". Пришли к склепу. Тут лежат её мать, отец, муж-армянин, и себе она оставила место. Всё, как у русских. Очень похоже.
Белла рассказала, что когда они сидели в подвале, подъехал танк с грузинскими солдатами, а один — с гранатой в руке — хотел бросить ее в толпу женщин. Но посмотрел в их испуганные глаза, и рука его дрогнула. "Ну, что ты там, — раздался голос командира, — кончай скорее". Солдат приложил палец к сомкнутым губам, давая знать женщинам, чтобы они не проронили ни звука, и громко ответил: "Да тут никого нет, жалко гранату зря тратить". Танк, рыча, умчался. "Вот так, художник, если бы не его жалость, не увидел бы ты меня никогда", — закончила свой рассказ Белла.
Всё, больше писать не могу. Слёзы душат. Простите.
P.S. Когда я уезжал, по распоряжению осетинского правительства моей грузинке, княжне Белле, привезли машину дров на зиму.
Надежда Кеворкова «НИ ВОЙНЫ, НИ МИРА…»
23 февраля… Каждый год в этот день я вспоминаю отставного товарища майора, который преподавал нам "военку" в школе.
Мы, сытые продвинутые московские дети, по секундомеру разбирали автомат Калашникова, надевали костюм химзащиты и противогазы. Мы ушивали по фигуре гимнастерки и срывали лекции по гражданской обороне. Мы мучили майора, требовали правды про власовцев и панфиловцев. Он шутил и ставил пятерки. Своими отмороженными на Севере пальцами он в сотый раз показывал нам, как устроена вся эта, как нам казалось, металлическая рухлядь. А когда от него, как от парторга школы, потребовали осудить и поставить на вид, он сказал: "Бросьте, кто стреляет лучше всех, всё поймет. Но позже".
В его лице мы ненавидели "советскую ложь", которая, как казалось, заслонила от нас прекрасную правду остального честного мира. На прощание он нам сказал, что мы счастливые дети, у нас есть Родина, которой можно гордиться, и доблестная армия и флот, которые не оставят в беде. Мы не верили ни слову.
В МГУ у нас была военная кафедра. Раз в неделю мы шли в подвал, получали секретные именные тетрадки с прошитыми страницами, и шесть часов подряд записывали в них тайну: как устроена армия США. В отличие от товарища майора, про армию и про Родину нам рассказывали уже все больше анекдоты.