Страница 22 из 23
В голове Фёдора стучало: «Если я скажу “нет”, они разорвут нас обоих. И меня, и её, и, может быть, кого-то ещё». Мысль эта рванулась наружу, оглушая внутренним криком.
Он опустил глаза, не в силах встретить взгляд Ланы. Ресницы его дрожали, плечи незаметно опустились.
— Я… — слова не слушались, казались чужими, будто он говорил ими впервые. — Я не знаю их путей.
Он не смотрел на Лану, взгляд скользнул по грязному полу, по ногам людей, по неубранной золе у костра.
— Пусть боги решают через вас, жрец, не через меня, — тихо добавил он, голос почти пропал в шуме толпы.
Тишина спустилась тяжёлая, липкая — будто в этот миг всё остановилось, даже ветер забыл подуть.
Лана смотрела на него долгим, исподлобья взглядом, в её глазах не осталось ни доверия, ни тепла — только холодная чуждость, как после предательства.
— Понятно, — выдохнула она едва слышно, голос был ломким, горьким, как лёд на весенней воде. — Всё понятно.
Вышемир слегка кивнул, будто только этого и ждал — кивок был медленным, осмысленным, в нём чувствовалось удовлетворение.
— Тогда смотрите, — громко произнёс он, оборачиваясь к толпе.
Он шагнул к Лане, рука его была твёрда. Голос прозвучал властно, на выдохе.
— Это не кара, — он говорил, будто произносил приговор не человеку, а духу. — Это знак. Ты под оком богов.
Он не дал Лане опомниться — быстрым движением прижал раскалённый уголь к её плечу, чуть ниже ключицы. В этот миг в воздухе что-то надломилось: запах палёной кожи ворвался в нос, тяжёлый, резкий, невыносимо реальный.
Крик Ланы был коротким, глухим — как будто воздух сам вырвал звук из её груди, оборвал его на полуслове. Её голова откинулась назад, пальцы вцепились в чужие руки.
Женщины инстинктивно рванулись к ней, кто-то всхлипнул, но никто не отпустил.
В толпе несколько человек резко отвернулись, опустили головы. Другие, наоборот, вытянули шеи, с жадным, почти хищным любопытством глядели на происходящее — глаза их блестели, будто в них зажгли новый, мрачный огонь.
— Достаточно, — произнёс один из старейшин, голос у него был сухой, словно треснувшая кора. — Хватит.
Вышемир убрал уголь, пальцы его дрогнули, но лицо оставалось неподвижным, как маска.
На коже Ланы осталось чёрное, рваное пятно, по краям побелевшее, как инеем, а вокруг кожа наливалась алой, разъярённой болью. Слабый дымок ещё полз по плечу, теряясь в прохладном воздухе. Лана задыхалась — воздух вырывался судорожно, прерываясь на всхлипы, слёзы бежали по щекам, оставляя мокрые дорожки на грязном лице.
— Вот, — жрец обернулся к толпе, его голос звучал почти торжественно, будто он держал в руках новый закон. — Боги поставили клеймо. Она под их оком.
Он развернулся, обвёл людей жёстким взглядом.
— Отныне она помечена. Была нечиста — теперь очищена, но клеймо будет носить до конца. Никто не смеет тронуть её без приказа. Кто осмелится поднять на неё руку, тот выступит против богов.
Толпа загудела — глухо, нестройно, каждый будто говорил только себе. Некоторые облегчённо вздохнули — им не пришлось выбирать, решение было принято за них. В их лицах читалось усталое равнодушие, как у людей, что слишком много видели и уже не верят ни во что. Для других всё это было лишь шумом — они смотрели в сторону, ждали, когда всё закончится.
Лана медленно подняла голову, тёмные пряди слиплись от пота и слёз. В её взгляде читалась усталость, и всё же, когда она нашла Фёдора в толпе, глаза её на мгновение ожили, полыхнули глухой обидой.
Он стоял в стороне, как чужой, плечи его будто придавило невидимой тяжестью, он не делал ни шага вперёд, не отводил взгляда.
— Спасибо, — сказала Лана хрипло, голос её едва держался, но в каждом слове звучал жёсткий, горький сарказм. — Прямо спас.
Фёдор дёрнулся, губы его дрогнули, словно он хотел что-то сказать, но не решался.
— Лана… — выдохнул он, голос сорвался, слова не находили дороги наружу, застревали где-то внутри, обрывались.
— Не надо, — резко перебила она, дыхание у неё сбилось, голос стал острым, как нож. — Пожалуйста. Не сейчас.
Она попробовала встать — ноги не слушались, подкашивались от слабости и боли.
Женщины, стоявшие рядом, бережно подхватили её под руки, держали крепко, будто опасаясь, что она упадёт.
— Пошли, — сказала старшая, голос её теперь звучал мягче, будто в ней проснулась жалость. — Всё. Конец.
Женщины заботливо укутали Лану старым, выцветшим тряпьём, бережно спрятав обожжённое плечо, чтобы не травмировать ещё сильнее. Платки и накидки висели на ней неуклюже, но в этом было что-то материнское, безмолвное.
Когда они выводили её из круга, Лана, тяжело ступая, ещё раз оглянулась через плечо — взгляд её задержался на Фёдоре. В глазах промелькнуло что-то острое, неотпущенное, будто она ожидала увидеть хоть тень движения, но он так и остался стоять, словно врос в землю.
В этот миг рана на его боку вдруг напомнила о себе такой болью, что всё вокруг на мгновение потемнело, сжалось до одной пульсирующей точки. Фёдор замер, в груди стало пусто, будто всё человеческое выгорело вместе с её клеймом.
Он ощутил, как запах гари от костра, впитавшийся в одежду, перемешался с чем-то иным — резким, смертным, как будто тленом повеяло не только от Ланы, но и от него самого. Вспыхнула отрывочная, дикая мысль: «кровь… тишина… ты наш…» — будто кто-то чужой говорил внутри, не его голосом.
Едва не пошатнувшись, Фёдор сделал шаг, но ноги не держали, и он был близок к тому, чтобы упасть прямо в грязь под ногами.
— Волхв, — услышал он рядом негромкий, тревожный голос, — ты ослаб?
— Всё нормально, — прохрипел Фёдор, стиснув зубы, сквозь боль и горечь. — Отпустите… я сам.
Он резко развернулся, плечи вздёрнулись, и пошёл прочь, не оглядываясь, не позволяя себе встретиться взглядом ни с кем из людей, что так долго ждали от него ответа.
Ночь опустилась тяжёлой, душной пеленой, спрятав хижину в сгустившейся тьме. Сквозь щели в стенах проникал слабый запах сырости и дыма; где-то за стеной потрескивали ветки, время от времени слышался чей-то шёпот. Внутри было тесно, жарко от людских тел и огарка в глиняном светильнике. Лана лежала на соломе, уткнувшись взглядом в тёмные потёки на потолке, которые на миг казались ей трещинами в чём-то большем — в собственной жизни.
Плечо пульсировало тяжёлой, тупой болью. Каждый вдох отзывался резью — будто под кожей всё ещё тлел тот самый уголь, оставивший свой след. Двигаться было почти невозможно: малейшее движение — и жаркий, режущий отклик поднимался к горлу, сбивая дыхание.
Женщины ходили по хижине короткими шагами, шаркая ногами, не решаясь смотреть на Лану прямо. У старшей губы были плотно сжаты, в складках лица застыли усталость и тревога; младшая украдкой поглядывала на Лану, сразу отводя глаза, будто боялась встретиться взглядом.
— Дай ей воды, — сказала старшая усталым голосом, который почему-то прозвучал глуше, чем хотелось бы. — И не косись. Теперь она под клеймом. Тронешь — себе хуже сделаешь.
Младшая замялась, переминаясь с ноги на ногу.
— А если ей больно? — выдохнула она почти неслышно.
— Будет знать, как против богов говорить, — жёстко, но глухо ответила старшая. В её голосе сквозила не столько злоба, сколько долгие годы безысходности и привычка к покорности.
Лана лежала неподвижно, чувствовала под боком прохладную солому, слышала, как тихо скребутся мыши где-то в углу. Слёзы уже давно высохли; внутри осталась только густая, вязкая боль, которая медленно заполняла всё пространство — телесная и душевная одновременно, смешавшиеся так, что отделить одну от другой уже не было смысла.
«Он мог. Он стоял и мог. И не сделал», — отчётливо крутилось у неё в голове, словно чужой голос снова и снова произносил этот приговор.