Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 53

Леонид Панасенко

МАСТЕРСКАЯ ДЛЯ СИКЕЙРОСА (сборник)

ОБ АВТОРЕ

Украинский советский писатель, журналист, автор детских и фантастических произведений. Родился в с. Перковичи (Волынская обл.). Учился в школе-интернате в г. Луцке, затем в Любитивском детском доме. После окончания средней школы работал в районной и областной молодежных газетах, в издательстве «Дніпро» (Днепропетровск). Окончил Киевский государственный университет, факультет журналистики. Работал редактором издательства «Промінь».

Первая фантастическая публикация состоялась в 1967 году на украинском языке в республиканской прессе. На русском языке — в журнале «Уральский следопыт» (1976). Был руководителем Днепропетровского КЛФ при областном отделении СП СССР. Первая книга – «Мастерская для бессмертных» — вышла в 1978 году на украинском языке. Лауреат областной комсомольской премии имени Г. И. Петровского.

Сейчас живет в Симферополе. В 1998 году был избран Председателем Комитета по государственным премиям при Совете министров Автономной Республики Крым.

ТАНЦЫ ПО-НЕСТИНАРСКИ

«Умерла мать похороны 17 приезжай

Пять страшных слов оглушили Лахтина.

Как реалист, привыкший понимать мир реально, он знал, что это когда-то случится. Но вот так — внезапно (ведь не болела ничем, не маялась), в разгар весны, которая преображает даже их несчастную Гончаровку, не дождавшись ни его приезда, ни его Победы… Как подло поступает жизнь, черт возьми! И как теперь ни оправдывайся, получается, что он кругом виноват. Не ездил, не помнил, даже с праздниками иногда забывал поздравить. Думалось: все исправимо, все впереди… Оказалось — все позади. Оказалось, что он бездушная, тупая, самодовольная скотина! И хоть лоб сейчас разбей, хоть закричи, зарыдай — ничего уже не изменить. Есть факт. Страшный факт, который выбил из-под ног почву. Все кренится, падает, рушится…

Окружающие предметы в самом деле заколебались, как-то расплылись. Лахтин вдруг понял, что это слезы. Катятся беззвучно из глаз, и нет сил ни ступить, ни позвать жену.

Тамара, обеспокоенная его непонятным молчанием, тоже вышла в прихожую. Она тотчас поняла — что-то случилось. Ваяла из омертвевших рук Сергея телеграмму, одним взглядом прочла текст.

— Господи! — Тамара растерянно перечитала телеграмму и первым делом спросила о том, о чем Лахтин строго-настрого запретил себе думать: — А как же твоя завтрашняя защита?

Он поднял взгляд — тяжелый, горестно-гневный, поморщился, будто жена сказала несусветную глупость. Губы у Лахтина задрожали — вот-вот заплачет.

— Иди в кабинет, прошу тебя, — горячо зашептала Тамара. — Пощади нашу Оленьку. Ты же знаешь ее нервы… Через два дня экзамен, а там аттестат. Ее нельзя сейчас травмировать… Приляг, Сережа, поплачь… Тебе надо все решить, обдумать…

Он лег. Послушно выпил валерьянку, которую принесла жена. Однако никакого облегчения не почувствовал. Сердце по-прежнему жгла боль, десятки провинностей вырастали до размеров горных вершин, грозились раздавить. Но больше всего его приводила в ужас необходимость выбора. Впрочем, о каком выборе может идти речь?! И все же… Да, он презирает меркантильность Тамары, однако завтрашняя защита его докторской диссертации, увы, тоже факт. И факт трудный. Можно, конечно, отменить или перенести даже коронацию, но это только легко сказать. На деле же… Большие дела всегда стоили, дорого. В смысле времени, усилий да, пожалуй, и денег. Приглашены нужные люди, заказан банкет на шестьдесят персон, все наперед оплачено. Как быть?! «Утром надо встречать в аэропорту академика Троицкого, затем оппонентов… И в то же время утром надо лететь домой. Конечно, Тамара все уладит лучшим образом: и встретит и извинится. Мол, такое горе. Все поймут… Однако год считай что потерян. Пока вновь заведешь, пока настроишь машину защиты… А мама — там… Одна! Нет, не может быть. Там дед Захар. Да и соседки посидят. Поплачут для вида, порадуются тайно, что не их, как они говорят, «господь призвал»…

— Понесли! — твердо сказал Захар мужикам. — Ночью только сволочей закапывают. Нельзя больше его ждать…

Они подняли гроб на плечи.

«До чего легонькая, — подумал Захар, поглядывая сбоку на спокойное лицо Жени. — Иссушила тебя жизнь, а когда — неясно. А ведь такой славной была. И в молодости, и даже когда Сережку женила… Правда, после этого уже лет двадцать прошло. Эх, Женька, Женька. Глупая твоя голова. Наши это годы были, наши, а ты этого так и не поняла. Теперь поздно переиначивать, а все же не стоил твой оболтус того, чтобы жизнь себе из-за него ломать. Вон даже на похороны не приехал, сынок называется…»

Захару показалось, что голова покойной качнулась, будто Женя хотела возразить, но не смогла. Он испуганно прервал мысленный разговор, поднял край гроба повыше.

Что он суется не в свое дело! Может, самолет опоздал или из-за дождя и вовсе полет отменили. А может, Сергей болен. Да так, что в дорогу не выберешься — всякое бывает. Дорога сюда неблизкая: почти тысяча километров до города да от города все шестьдесят. И хотя бы по шоссе, а то все проселками. Тоже можно застрять…

Захар на ходу поправил цветок, который все скатывался с подушки и закрывал от него лицо Евгении. Обугленное смертью, родное и уже незнакомое.

Захар то ли вздохнул, то ли застонал. Многое он на свете понимает, а вот почему их судьба развела? Кто тому виной? Наверное, все-таки он. Поехал на те чертовы годичные курсы, а Женька назло ему-замуж вышла. За Тимофея Лахтина, агронома из соседнего села. Он тоже психанул: за три дня уговорил, уломал соседскую Настю, тихую, хозяйскую девушку, косой своей еще тогда Настя славилась. Расплел он ей косу, да деток не пошло, а через два года грянула война. В один день они с Тимофеем на фронт уходили. Стоял он с Настеной возле сельсовета, а сам Женю высматривал. И высмотрел. Аж в груди у него заболело от ее взгляда. Не подошла», постеснялась. Слушала своего агронома, кивала, прощаясь с ним, будто чувствовала, что не вернется Тимофей с войны. А ему тем единственным взглядом сказала, что любит по-прежнему, приказала, чтобы выжил и вернулся. Он выжил и вернулся. Правда, после ранения, «комиссованный подчистую — при освобождении Киева ему прострелили легкое. Он первым из фронтовиков вернулся в Гончаровку — с двумя орденами и пустым вещмешком. Через месяц, как ни упирался, бабы избрали его председателем колхоза, и начал он как мог восстанавливать порушенное хозяйство, а там подоспело время сеять, и он сутками месил знаменитую гончаровскую глину, пропадал то в поле, то в районе… Как-то ему сказали, что Женя Лахтина заболела. Поздно вечером, возвращаясь с работы, он постучал в ее хату. Никто не отозвался. Он вошел в темные сени, нащупал клямку двери и, распахнув ее, встревоженно бросил, в темноту: «Ты дома, Женя? Отзовись». Из угла, где — он помнил — еще до войны стояла кровать, послышался то ли шепот, то ли стон. Он пошел на звук, выставив, как слепой, вперед руки, опрокинул по дороге табурет и с одной горячечной мыслью: «Помирает!» — стал искать Женю, но она нашла его первая — горячая, влажная, слабая. — «Ты вся горишь, — испуганно пробормотал он. — Простудилась?» Женя тихо и счастливо засмеялась. Привстав с подушки, она обвила его шею руками, с каким-то отчаянием и неженской силой повлекла к себе, повторяя, как безумная, одно только слово: «Родненький…» Потом, задыхаясь и лихорадочно целуя его, попросила-открыть окно. И еще попросила: «Говори. Все, что хочешь, говори. На всю жизнь хочу тебя наслушаться…» У него, помнится, кружилась голова, все казалось нереальным: холодная ночь за окном, полная луна, застрявшая в кустах сирени…