Страница 3 из 12
«Светом трижды светящим» — das dreimal glühende Licht — Пресвятою Троицей — заклинает и побеждает дьявола Фауст. Тем же светом и мы победим Красного Дьявола.
«Свобода, Равенство, Братство» — Пресвятая Троица в человечестве — этот «трижды светящий свет» загорелся впервые во Франции. Прав Гегель, утверждающий, что Французская революция есть «величайшее откровение христианства после Христа». Франция — святая земля Революции, ее купина неопалимая во всемирной истории. «Скинь обувь свою, ибо ты стоишь на земле святой».
О, я себя не обманываю, я знаю, что и здесь, во Франции этот огонь потухает, что и здесь святыня революции глубоко забыта, зарыта. Зарыта, но не потеряна; забыта, но жива. Жива Революция, пока жива Демократия, потому что у обеих одна душа — Свобода.
Нет, никогда не примирится святая земля Свободы со свободоубийцами. И если в последней борьбе с Красным Дьяволом где-либо вспыхнет всемирный очаг непримиримости, то именно здесь, во Франции.
Вот почему здесь, во Франции, здесь, в Париже, я с вами говорю об этой последней борьбе.
В начале XX века океанический пароход «Титаник» потерпел крушение, столкнувшись в тумане с плавучею льдиною. На пароходе совершали увеселительную прогулку американские миллиардеры со своими семьями. За несколько минут до гибели никто ничего не предвидел. Все были спокойны и веселы до того мгновения, когда пронеслось ледяное дыхание смерти. И, если бы сказали им: «Вы сейчас погибнете», — разве бы они поверили?
Так не верит нам Европа, когда мы говорим, что русский пожар — не только русский, но и всемирный. А когда поверит, то бросится тушить пожар, но поздно будет: не Европа нас потушит, а мы ее зажжем. «Мы зажжем Европу», — это сказано было в 1907 году, во время первой русской революции, в книге моей «Le Tsar et la Révolution», изданной здесь, во Франции. Тогда никто не поверил и сейчас не верит никто.
Европа все еще гадает: будет или не будет всемирная революция? А она уже есть: запах ее надо всею Европою, как запах серы перед извержением вулкана.
Европа все еще надеется, что у нее будет не то, что в России: не революция, а эволюция, не срыв, а спуск. Все еще Европа не знает, что из всех спусков — самый отлогий и медленный — в ад.
Мы, русские, давно уже поняли, что здесь, в Европе, слова бесполезны: никого ни в чем никакими словами нельзя убедить. Если между русскими, знающими и не знающими, — стена стеклянная, то между европейцами и русскими, — тем более. Европа видит, слышит нас, но не осязает главного. Ей все еще кажется, что гибель России, ее, Европы, не касается. А когда коснется, — поздно будет.
За что гибнет Россия? Пусть вопрошающие вспомнят башню Силоамскую: «Если не покаетесь, все так же погибнете».
Бич Божий поднят над Европою. Хотим ли мы или не хотим, чтобы он опустился? Такова нераскаянность, таково окаянство Европы, что иногда хотим.
Европейцы думают, что русский большевизм — болезнь для них не опасная: что-то в роде чумы на рогатый скот — к людям неприлипчива. Но, если они ошиблись, то жестоко расплатятся.
Мы уже давно не ждем от Европы жалости. Произошла катастрофа небывалая: тридцать миллионов людей погибло в России. И если погибнут все, — не будет жалости. И добро бы только у «буржуев», — нет, европейские пролетарии к русским братьям своим, гибнущим, еще безжалостнее.
Мы уже давно не ждем стыда от Европы. Все знают, что такое большевики. И вот, самые гордые из европейских народов продают им честь свою за ничто. И добро бы только «буржуи», — нет, и пролетарии, — эти еще бесстыднее.
Ни стыда, ни жалости; так нет ли хоть страха? Но и страха почти уже нет. Помните тургеневского мальчика, выглянувшего в окно, во время кончины мира: «Дяденька, глянь-ка, земля провалилась!» Провалилась Россия, шестая часть планеты Земля, а Европа хочет устроиться на самом краю провала.
Чем грозит русский большевизм Европе, мы предчувствовали смутно еще там, в России, во время наступления Колчака, Юденича, Деникина; но только здесь, в Европе, только теперь, после падения Врангеля, мы видим это с неотразимою ясностью.
Когда под Варшавою разбиты были красные полчища, ничего не стоило свергнуть Советскую власть. Внутри России все уже было готово, и достаточно было искры, чтобы произошел взрыв; достаточно было малейшего извне дуновения, чтобы Советская власть разрушилась, как карточный домик. Но Европа не двинулась, не шелохнулась. Польша заключила мир, Врангель пал, и большевизм, восторжествовав, неимоверно усилился.
Отчего же Европа осталась недвижною? Не захотела или не смогла двинуться? Страшный вопрос.
Наш страх за Европу — страх за себя, за свое. «Моя Европа», — говорил Чаадаев. «У нас две родины — наша Русь и Европа», — говорил Достоевский.
Европейцы в Европе — англичане, итальянцы, французы, немцы; только русские — европейцы всемирные. Гениальною особенностью Пушкина, самого русского из русских людей, Достоевский считает эту способность ко всемирности, «всечеловечности», к чудесным перевоплощениям, вхождением русской души в души всех других народов.
Слабость нашего национального чувства, ныне столь роковая для нас, может быть, и зависит от этого чрезмерно напряженного чувства всемирности. У нас две родины, наша Русь и Европа; одну мы уже потеряли; что если потеряем и другую? Вот наш страх.
Первое и последнее слово Европы о большевизме — «невмешательство». Россия лежит, как тяжело больной, без сознания, без памяти; сама не может встать. А Европа говорит: «Не тревожьте больного, не приводите в чувство, не подымайте, не вмешивайтесь в русские дела».
Это одно из двух: или бездонное невежество, или бесстыдная ложь.
Тут, в самом понятии «вмешательство», положение дел извращено в корне. Речь идет вовсе не о том, чтобы Европе вмешиваться в русские дела, а о том, чтобы России не вмешиваться в дела европейские. Ведь, главная сущность русского большевизма и есть воля к такому вмешательству, воля ко «всемирной революции». Русский большевизм значит Интернационал, а Интернационалом решаются дела не только России, но и всей Европы. Те, кто говорят о «невмешательстве», поддерживают русский большевизм, как орудие Интернационала, т. е. поддерживают вмешательство России в дела Европы.
Хитрый план «невмешательства» еще недавно сводился к тому, чтобы задушить Россию железным кольцом блокады, окружить чумной дом и ждать, пока в нем вымрут все. План оказался недействительным: железное кольцо прорвано. И вот придуман другой план, еще более хитрый: задушить Россию не железом войны, а подушкою мира.
О мире с большевиками говорить трудно. Как, в самом деле, говорить о том, что совершенно непонятно, потому что совершенно безумно? Признав Советскую власть, подписав мир с большевиками, Европа подписала бы себе смертный приговор, одним ударом ножа убила бы себя и Россию.
Для тех, кто знает, что такое русский большевизм, не может быть сомнения в том, что мир с большевиками означает неминуемую мировую катастрофу, нечто, в самом деле, подобное «кончине мира», апокалипсическому «царству Зверя».
Мировая война слишком глубоко вдвинула Россию в Европу, чтобы можно было их разделить. Должно учесть, как следует, безмерность того, что сейчас происходит в России. В судьбах ее поставлена на карту судьба всего культурного человечества. Во всяком случае, безумно надеяться, что зазиявшую под Россией бездну можно окружить загородкою и что бездна эта не втянет в себя и другие народы. Мы — первые, но не последние.
Большевизм, дитя мировой войны, так же как эта война, — только следствие глубочайшего духовного кризиса всей европейской культуры. Наша русская беда — только часть беды всемирной.
Если бы житель иной планеты спросил у нас, что сейчас происходит с земным человечеством, то мы могли бы ответить тремя словами: люди забыли Бога.
О Боге с современными европейцами говорить трудно. Именно здесь, в безбожии, друзья и враги большевизма сходятся. В обоих станах — один и тот же лакей Смердяков, твердо знающий, что нет Бога. Лакей Смердяков знает это не только вместе с большевиками, но и с «буржуями». Из всех буржуйных бездарностей это главная: общая с большевиками метафизика. Ллойд Джордж бранится с Лениным, но милые бранятся — только тешатся. Буржуй — большевик наизнанку; большевик — буржуй наизнанку. Не потому ли борьба Европы с большевиками — такая бессильная и бесчестная.