Страница 38 из 52
и человек заглядывает ими на одно мгновение туда, где спят, с никогда не виданными и все-таки вечно знакомыми лицами, еще не воплощенные тени будущих событий.
Кажется, нечто подобное происходит и в русских предсказаниях революции. В мертвом сне и затишье того, что на политическом языке тех дней называлось «реакцией», вспыхивают в этих предсказаниях как бы ночные зарницы далекой грозы:
ГЛАВА 3
Если бы Достоевский дожил до Октябрьской революции, то с каким жутким удивлением вспомнил бы это сделанное им в шутку предсказание: «Когда это могло бы произойти?» — спрашивает в «Бесах» Кармазинов Петра Верховенского о готовящейся революции, и тот, издеваясь над этой «крысой, готовой бежать с корабля», отвечает: «К началу будущего мая начнется, а к Покрову все кончится».
«К Покрову» — к Октябрю. Это предсказание, сделанное за пятьдесят лет до Октябрьского переворота (1870–1917), так удивительно, что, читая, глазам не веришь, пока не сообразишь, что совпадение сроков, может быть, случайно. Но еще удивительнее сделанное в тех же «Бесах» с такою же точностью и, уж конечно, не случайно совпавшее с историческою действительностью предсказание, что русская революция кончится новым, абсолютнейшим, никогда еще в истории не виданным самодержавием мифологического «Ивана Царевича» — исторического «чудесного грузина», Сталина.
И по мере того как эти для нас теперь пока еще не совсем, а только отчасти исполнившиеся предсказания умножаются, жуткое удивление растет.
«Если бы я вам рассказал то, что я знаю… тогда бы помутились ваши мысли, и вы… подумали бы, как убежать из России. Но куда бежать?.. Европе пришлось еще труднее, нежели России. Разница в том, что там этого никто еще… не видит», — пишет Гоголь в середине прошлого века в частном письме, озаглавленном «Страхи и ужасы России»; он мог бы озаглавить его и «Страхи и ужасы Европы», потому что уже знает — «чувствует на расстоянии» то, чего и сейчас в Европе никто не знает и не чувствует: как нерасторжимо связана участь ее с участью России именно в этих наступающих для них обеих одинаково «страхах и ужасах». «Соотечественники, страшно! — говорит Гоголь в своем „Завещании“ России. — Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли… не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся». Кажется, Гоголь умирает от ужаса, заглянув слишком близко в лицо самого страшного из этих «страшилищ» — русской революции.
«Убежать из России» — в этих трех словах Гоголя уже зачаточная клеточка будущего великого тела — России в изгнании.
«Многое впереди загадка, и до того, что даже страшно и ждать… Наших детей… ожидает что-то ужасное», — отвечает Достоевский Гоголю, как одна ночная зарница — другой в той зловещей беседе «глухонемых демонов». «Весь петербургский период русской истории вот-вот подымется вместе с петербургским туманом и разлетится, как сон». — «Вся Россия стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездной», — пишет Достоевский в одном из своих предсмертных писем. Ту же «бездну» уже и Пушкин предчувствовал, когда спрашивал Медного Всадника, Петра Великого, творца новой России:
«Петербургу быть пусту!» — сказано было во дни первой революции 1905 года — и это исполнилось с ужасающей точностью во второй революции 1917 года: Петербург не только опустел, но и как бы исчез с лица земли, потеряв даже имя свое и сделавшись сначала гнусным военным «Петроградом», а затем — еще гнуснейшим революционным «Ленинградом». Тот же автор, в том же 1905 году, вспомнил свой зловещий сон: «Черный облик далекого города на темном небе — груды зданий, башни, купола церквей, фабричные трубы; вдруг по этой черноте забегали огни, как искры по куску обугленной бумаги. И понял я или кто-то мне сказал, что это взрыв исполинского подкопа; я ждал и знал, что еще миг — и весь город взлетит на воздух, и черное небо обагрится исполинским заревом». Исполнился и этот сон с такою же ужасающей точностью не только для Петербурга, но и для всей России.
скажет Александр Блок, будущий автор «Двенадцати», в 1914 году, в огне Великой войны, уже заглядывая в лицо еще не рожденному от нее «страшилищу» — русской революции.
ГЛАВА 4
Самым нужным для европейцев в этих русских предсказаниях, если бы они могли их понять, как следует, было бы именно то, что русская беда в них чувствуется как часть беды всемирной, и предсказывается, что от возможного спасения или гибели России зависит и участь Европы: «Европе пришлось еще труднее, нежели России», — говорит Гоголь, и опять, как одна ночная зарница другой, отвечает ему Достоевский: «Видно, подошли сроки уже чему-то вековечному… что подготовлялось в мире с самого начала его цивилизации». — «Ваша Европа накануне падения, повсеместного, общего и ужасного… Пролетарии бросятся на нее… и все старое рухнет навеки… Останутся только дикие, которые проглотят Европу. Из них подготовляется исподволь, но твердо и неуклонно, будущая бесчувственная мразь». В Европе «все подкопано и начинено порохом и ждет только первой искры». Об этой же «искре» говорит и Л. Толстой в «Царстве Божием», по поводу того «пожара», который может истребить всю европейскую цивилизацию: «Загорания еще редки, но загораются они огнем, который, начавшись с искры, не остановится… пока не сожжет всего». Как запоют «Двенадцать» Александра Блока:
И, наконец, самое непонятное не только европейцам, но и русским людям (может быть, впрочем, русским коммунистам уже понятное) предсказание Достоевского: «Будущность Европы принадлежит России».
Кажущиеся ошибки в этих русских предчувствиях зависят от того, что их сами предчувствующие неверно толкуют, располагая верно угаданные будущие события в ложной перспективе времени. «Чувством на расстоянии», телепатией, или «животным инстинктом», или платоновским «знанием-воспоминанием» будущего, или зрением тех чудовищно-чудесно открывшихся «вещих зениц», может быть, верно увидено лицо еще не воплощенной тени будущего события, но когда в истолковании оно переносится оттуда, где нет еще времени, туда, где оно уже есть, то делается ошибка в перспективе. Как издали на горы смотрящему путнику не видны пропасти, отделяющие одну горную цепь от другой, — так русским предсказателям иногда не видно то, что отделяет бывшую Россию от будущей.
«Только один колосс останется на континенте Европы — Россия». — «Запад исчезает, все рушится… И когда над этим громадным крушением мы видим всплывающую святым ковчегом Россию, еще более громадную, то кто дерзнет сомневаться в ее призвании?». Глядя сейчас на Россию, Запад мог посмеяться над этими пророчествами Достоевского и самого вещего из русских поэтов, Тютчева («Россия и революция»). Но если русский революционный поток вместе со второй всемирной войной дойдет, схлынув с России, до Запада, то эти «смешные» пророчества страшно исполнятся, и тогда европейцы поймут, что значит: «Будущность Европы принадлежит России».