Страница 28 из 40
Кто же ранил его? Имени матери не произносит он; глухо только намекает: «сделали другие», — вероятно, потому, что и через много лет, когда вспоминает об этом, — слишком больно ему вспомнить, что с ним тогда сделала мать, для него уже святая Моника.
Как же могла она, так нежно любя его, ранить так жестоко? Это можно отчасти понять, по странному, приснившемуся ей десять лет назад, после того как она выгнала из дому сына за манихейство, вещему сну.
Стоя будто бы на какой-то прямой-прямой, длинной-длинной, в бесконечную даль уходящей, «деревянной линейке», regula lignea, и горько плача о погибшем сыне, — вдруг видит идущего к ней, по той же линейке, Светлого Юношу и слышит: «Не плачь, сын твой спасется; вот он уже здесь, с тобой!» — и, оглянувшись, видит, что сын за нею стоит, все на той же линейке.[184]
Вещий сон этот выразил, может быть, то, что действительно было во всем ее существе, а больше всего — в любви к сыну: жесткое, «деревянное» или даже «каменное», но и бесконечно верное, к одной-единственной Цели прямо идущее, прямолинейное. Любит она и сына «прямолинейно» — беспощадно, почти убийственно. «Слишком она меня любила», — чувствует он сам.[185]
Любит его, и ранит почти смертельно. Но как знать? Чтобы такого сложного, как он, упростить, лабиринтно-извилистого выпрямить, может быть, и нужна была такая беспощадная «прямолинейность» любви?
Чтобы это свойство матери понять, надо увидеть его и в сыне. Все свои «блуждания» кончив — «выпрямившись», упростившись окончательно, — будет и он «прямолинеен» (в будущей страшной логике «Предопределения», Praedestinatio). «Выпрямленный лабиринт» св. Августина — «прямая линия» св. Моники.
Матери иногда, во сне, наваливаясь на грудных детей своих, душат их, «засыпают» до смерти, а проснувшись и увидев, чтó сделали, — сходят с ума или убивают себя от отчаяния: так Моника едва не «заспала» Августина.
Да, «дивен Бог во Святых Своих», — и страшен.
Двое будущих святых, Августин и Моника, выгнали из дому ни в чем не повинную женщину, как добрый человек и собаки не выгонит. «Если это грех (еще бы не грех!), то и его, вместе со всеми остальными, очистил огонь Благодати», — решает один из мирских апологетов Августина.[186] Но вопрос вовсе не в том, «очищен» ли грех огнем Благодати, а в том, как очищен. Не извне, насильственно, совершается в людях «очищение» Благодатью, а изнутри, свободно, и надо для этого человеку увидеть свой грех и покаяться. Но Августин и Моника греха своего не видят и не каются вовсе. «В пятницу ли поститься или в субботу?» — смущается совесть Моники, а в этом деле невозмутимо спокойна. — Веря, что одна «Мировая Душа» — во всем живом, Августин-манихей умиляется почти до слез, видя, как «млечными слезами плачет смоковница, когда с нее срывают плоды», а к слезам матери сына своего равнодушен, или кажется таким (но ведь и это страшно). Помнит сердце свое, «истекавшее кровью», а об ее сердце забыл. «Мухи не принес бы я в жертву, если бы за то обещали мне и венец чистого золота», а женой и сыном жертвует.[187]
«Значит ли это, что такое сокровище (святость Августина) куплено слишком дорогою ценою?» — спрашивает другой апологет. Глупый и нечестивый вопрос! Капища Ваалу строились на костях человеческих, но не Церковь Божия. Да и святость Августина куплена ценою вовсе не таких жертв.[188]
Судят ли грешные святых? Нет, не судят. Но Бог может судить святых своих и через грешных. Невидимое святым в V веке — в XX — может быть видимо грешным; так же невидимое святым сейчас, может быть, грешные увидят в будущих веках.
Кажется, во дни Гомера глаз человеческий не отличал зеленого цвета от голубого (слово glaukos, одно для обоих цветов), а в наши дни уже отличает, может быть, потому, что за 3000 лет в человеческом теле что-то изменилось — пошло вперед; так же точно изменилось, может быть, что-то, вперед ушло, и в человеческом духе, за полторы тысячи лет христианства, от Августина до нас, и по тому, как изменилось, можно судить о том, куда и как движется в человечестве Дух.
«Жизнью века сего я уже начинал тяготиться; уже не так, как прежде, томился жаждой богатства и почестей… Но похоть к женщине все еще крепко держала меня». — «„Даруй мне, Господи, целомудрие, — только не сейчас!“— молился я, боясь быть услышанным слишком скоро».[189]
Надо отдать ему справедливость, — он себя не щадит: в маленьких, грешных, «задних мыслях» (сколько их может быть и у святых!) иногда труднее признаться, чем в больших, уже совершенных грехах.
«Старые любовницы мои, Пустяки пустяков, Суеты сует, nugae nugarum et vanitates vanitatum, все еще крепко держали меня за одежду плоти моей и шептали мне на ухо: „Как же ты покинешь нас, и мы уже не будем с тобой, во веки веков, и тебе уже, с этой минуты, нельзя будет делать того-то и того-то?“ И что они напоминали мне в этом: „того-то и того-то“, — какие мерзости. Боже мой, какие стыды… да избавит от них раба Твоего милосердие Твое!»[190]
Да, он себя не щадит. «Лучшее во мне то, что я себе не нравлюсь». Это еще не христианское смирение, но, может быть, в деле спасения, это иногда нужнее смирения. Этим простым, человеческим: «Я себе не нравлюсь», — Августин и спасется.
«Чего они только ни напоминали мне, Боже мой!.. Но я уже слушал их меньше, чем вполуха; громко, лицом к лицу, они уже не смели говорить со мной, а только за спиной моей тихонько ворчали, как бы украдкой молили меня, уходящего, в последний раз оглянуться на них… Но я уже весь горел от стыда, что все еще слушаю шепот тех Пустяков и все еще колеблюсь».[191]
«Две были борющихся воли во мне („две Души“, „два Двойника“): старая плотская воля и новая, духовная. И душу мою раздирали они, борясь. Вот когда понял я, по собственному опыту, experimento, что значит: „плоть против духа, и дух против плоти“. Я был еще в обоих, но уже больше в том, что любил, чем в том, что ненавидел, и даже в этом втором был уже не я, потому что я это больше терпел, чем делал».[192]
«Я — в обоих, я — в Двух», ego in utroque, — кажется, нельзя найти точнее формулы, сделать точнее опыта, для «Двух Душ», Гёте-Фауста — Манеса, Двух Душ всего человечества.
… «И был я, как во сне… хотел проснуться, и не мог… Ты, Боже, говорил мне: „Проснись!“ — но я отвечал Тебе: „Вот-вот, сейчас; минутку, только минутку, еще погоди“».[193]
Да, св. Тереза Испанская права: каждого человека и всего человечества душа может сказать о св. Августине: «Узнаю себя в нем!»
И вот вдруг опять, в самую нужную минуту, самая нужная книга — «Эннеады» Плотина, в латинском переводе (греческому языку так и не научился) того самого Викторина, чье изваяние на Римском форуме еще недавно казалось ему «величайшей, доступной сынам человеческим, славой».
«В книге этой прочел я… что Слово стало плотью; но еще прочел, что Слово стало Человеком и „обитало с нами“ и „приняло вид раба“… и „опустошило и смирило Себя даже до смерти“ и что имя Ему: „Иисус“. — „Свет я уже видел, но был еще далек от Света… потому что Христос был для меня только человеком, познавшим истину так, как не познавал ее никто из людей… но не был еще самою Истиной, persona veritatis“. — „Я еще не имел Господа моего, смиренный — Смиренного“. — „И, найдя жемчужину… все еще колебался я отдать за нее все, что имею“».
184
Confess. Ill, II.
185
Amabat… more matrum, sed multis multo amplius — за что и «казнит ее Господь праведным бичом Своим, illius carnale desiderium justo dolorum flagello vapularet». — Confess. V. 8, ad fin.
186
Papini. 101.
187
Guilloux. 90; Confess. III. 10; Confess. IV. 2.
188
Bertrand. 28. — «La conversion etait au prix de ce dechirement. Etait-ce I'acheter trop cher?» так же глупо и нечестиво все дальнейшее оправдание обоих святых (loc. cit. 28–31).
189
Confess. VIII. 1; Confess. VIII. 7.
190
Confess. VIII. 11.
191
С. Melior sum… displicens mihi. — Confess. X. 38; Confess. VIII. 1.
192
Confess. VIII. 5.
193
«Modo, ecce modo; sine paululum!» — Confess. VIII. 5.