Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 25

Эленча завизжала, выпрямилась, брыкнулась. Он с размаху дал ей пощечину, схватил за платье на груди, разорвал ткань резким движением.

– Сука еретическая… – прохрипел он. – Уж я тебя навер…

Не закончил. Рейневан предплечьем перегнул ему голову назад и ножом перерезал горло.

Они сбежали по лестнице в морозную ночь, в темноту, подсвеченную красным и все еще звучащую криками в шумом битвы. Эленча поскользнулась на обледенелых ступенях и упала бы, если бы Рейневан не подставил плечо. Она посмотрела вверх, на его лицо, посмотрела сквозь слезы, все еще ошарашенная, все еще не до конца уверенная, что это ей не снится. Ноги подкашивались под ней, не держали. Он заметил это.

– Мы должны бежать, – выдавил он из себя. – Должны…

Он схватил ее поперек, затянул за угол стены, в скрывающий мрак. Как раз вовремя. Переулком пробежал полураздетый и окровавленный мужчина, за ним с воем и ревом гналась толпа.

– Должны бежать, – повторил Рейневан. – Или же спрятаться гдето…

– Я… – Она смогла вдохнуть и превозмочь дрожание губ. – Ты… Спаси… Меня…

– Спасу.

Они вдруг оказались на рынке, возле позорного столба, среди обезумевшей толпы. Эленча посмотрела вверх, прямо в лицо Смерти. Крик ужаса застрял в ее гортани. «Это всего лишь скульптура, – успокаивала она себя, дрожа. – Просто скульптура в тимпане над западным входом в ратушу, скалящийся скелет, размахивающий косой. Просто скульптура…»

Из окон пылающей ратуши стреляли. Грохотало огнестрельное оружие, с шипением летели болты из арбалетов. «Это легкораненые чехи», – вспомнила с ошеломляющей ясностью Эленча. Легкораненых и выздоравливающих разместили в ратуше. Они не дали себя разоружить…

Она неуверенно шагнула, не ведая, куда идет. Рейневан задержал ее, сильно сдавил плечо.

– Стоим здесь, – выдохнул он. – Стоим, не двигаясь. Ускользнем от их внимания… Они как хищники… Реагируют на движение. И на запах страха. Если не будем двигаться, они нас даже не заметят…

Так они и стояли. Без движения. Как изваяния. Среди ада.

Ратуша пала, оборону прорвали, орда захватчиков с ревом ворвалась вовнутрь. Под обреченный вой начали выбрасывать людей из окон, на булыжную мостовую, прямо на ожидающие их дубины и топоры. С десяток извлеченных живых и полуживых остриями пик пригвоздили к стене. Тех, в ком еще теплилась жизнь, добивали, топтали, разрывали на куски. Кровь лилась ручьями, пенилась в водостоках.

От пожаров стало светло, как днем. Горела ратуша, Смерть, высеченная в тимпане, ожила в пляшущих отблесках, скалила зубы, щелкала челюстью, махала косой. Пылали дома восточной стороны рынка, горели мясные лавки за ратушей, горели суконные ряды, огонь пожирал мастерские валлонских ткачей и богатые торговые палатки на улице Марийной. Пламя плясало на фасаде и крыше госпиталя Святого Блажея, огонь прогрызал балки и гребни крыши. Перед госпиталем высилась гора трупов, на которую постоянно добрасывали новые тела. Окровавленные. Искалеченные. Побитые до неузнаваемости. Трупы тащили по рынку на веревках, набрасывая петли на шею либо на какуюто конечность тела. Волокли их к колодцам. Колодцы были уже переполненны. Из них торчали ноги. И руки. Растопыренные, направленные вверх, как бы взывающие о мести за злодеяние.

– Даже… – повторяла Эленча, с трудом шевеля одеревеневшими губами. – Даже если пойду я долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной.[20]

Она продолжала сжимать ладонь Рейневана, чувствовала, как ладонь сжалась в кулак. Посмотрела на его лицо. И быстро отвела взгляд.

Опьяневшая от злобы и убийства толпа плясала, пела, подпрыгивала, потрясая копьями с насаженными на острия головами. Головы пинали по мостовой, перебрасывались ими, как мячом. Складывали, как дары, как жертву перед стоящей на рынке группой всадников. Кони чуяли кровь, храпели, топали, звенели копытами.

– Надо будет тебе отпустить мне грехи мои, епископ, – понуро сказал один из всадников, длинноволосый мужчина в плаще, искрящемся от золотой и серебряной вышивки. – Княжеским словом чести я гарантировал этим чехам безопасность. Обещал убежище. Поклялся…

– Дорогой княже Людвиг, юный мой родственничек. – Конрад, епископ вроцлавский, приподнялся в седле, опираясь на луку. – Отпущу тебе грехи, когда только пожелаешь. И сколько пожелаешь. Хотя в моих глазах ты sine peccato,[21] а в глазах Бога, несомненно, тоже. Клятва, данная еретикам, является недействительной, слово, данное вероотступнику, ни к чему не обязывает. Действуем мы тут во славу Божью, ad maiorem Dei gloriam.[22] Эти добрые католики, воины Христовы, выражают там, посмотри, свою любовь к Богу. Ибо она проявляется в ненависти ко всему, что Богу противно и мерзко. Смерть еретика – это слава христианина. Смерть вероотступника угодна Христу. Для самого же еретика потеря тела – это спасение души.

– Только не думай, – добавил он, видя, что его слова не производят на Людвига Олавского должного впечатления, – будто бы я не имею к ним жалости. Имею. И благословляю их в час смерти. Вечный покой даруй им Господи. Et lux perpetua luceat eis.[23]

Следующая окровавленная голова подкатилась под ноги коня, на котором сидел князь. Конь шарахнулся, задрал голову, засеменил ногами. Людвиг натянул вожжи.

Чернь выла, ревела, визжала, обыскивала дома, охотясь за всё уменьшающимся количеством уцелевших. Воздух все еще сотрясался от доносившихся с улочек предсмертных криков. Стоял гул от пожара. Несмолкающим стоном бронзы заходились колокола. Скульптура Смерти в тимпане ратуши злорадно смеялась и размахивала косою.

Эленча плакала.

Рейневан закончил свой рассказ. Ян Краловец из Градка, гейтман Сироток, спершись на бомбарду, смотрел на Стшегом, черный и грозный в наступающем сумраке, как затаившийся лесной зверь. Смотрел долго. Потом резко отвернулся.

– Уходим отсюда, – бросил он. – Достаточно. Уходим. Возвращаемся домой.

Утро было туманное, а как для этой поры года, очень даже теплое. Колонна телег, с патрулями и авангардом легкой конницы впереди, с ротами загруженных щитами пехотинцев на флангах, шла на юг, оставляя за собой Стшегом. Трактом на Свидницу. На Рыхбах, Франкенштейн, Бардо, Клодзк, На Гомоле. В Чехию. Домой.

Скрипели под тяжестью груза оси, колеса выдалбливали в тающем снегу глубокие колеи. Щелкали кнуты, ржали кони, порыкивали волы. Ездовые ругались. Над колонной кружили стаи черных птиц.

В Стшегоме били в колокола.

Было двенадцатое февраля 1429 Года Господнего, суббота перед первым воскресением поста, sabbato proximo ante dominicam Invocavit.

Гейтман Сироток наблюдал за выступлением с придорожной возвышенности. Порывистый ветер срывал плащ, хлопал знаменами.

Настроение было не из лучших. Простуженный Бразда из Клинштейна кашлял. Матей Салява сплевывал. Завсегда насупленный Пётр Поляк был насуплен еще сильнее. Даже приветливый обычно Ян Колда из Жампаха чтото ворчал себе под нос. Ян Краловец понуро молчал.

– О! Глядите! – Салява показал на замеченного вдруг всадника, который направлялся по заснеженному склону взгорья на север. – Кто это? Не тот ли раненный немчура? Ты так просто отпустил его, брат Ян?

– Отпустил, – неохотно признал Краловец. – Голота. Выкуп не дали бы. Ну, да чтоб его черти взяли.

– Даст Бог, возьмут, – харкнул Пётр Поляк. – Он ранен. Сам, без помощи, до Вроцлава не дотянет. Сдохнет гдето в сугробе.

– Не будет ни сам, ни без помощи, – возразил Ян Колда, показывая на другого ездока. – Ха! Да это же Рейневан на своем иноходце! Ты и ему позволил уехать, брат?

– Позволил. Он что, несвободен, что ли? Мы поговорили. Он сомневался, сомневался, я видел, что гложет его чтото. Наконец он сказал мне, что, мол, во Вроцлав должен вернуться. И всё.

20

Пс., 23:4.

21

без греха (лат.).

22

к вящей славе Господней (лат.).

23

И свет вечный да сияет им (лат.).