Страница 4 из 25
– К собственной блевотине, – еще сильнее повысил голос Конрад из Олесницы, – и к луже болота вернулся отступник и еретик Рейнмар из Белявы, разбойник, чародей, насильник, хулитель, осквернитель святых мест, содомит и братоубийца, виновник множества злодеяний, мерзавец, который ultimus diebus Decembris, коварно, ударом в спину, лишил жизни доброго и благородного князя Яна, владеющего Зембицами. Поэтому во имя Бога всемогущего, во имя Отца, и Сына и Святого Духа, во имя всех святых Господних, властью нам данной исключаем отступника Рейнмара из Белявы из сообщества Тела и Крови Господа нашего, отрубаем ветвь, соединяющую его с лоном святой Церкви, и прогоняем его из собрания верных.
В тишине, наступившей в нефах, было слышно только сопение и вздохи. Чейто приглушенный кашель. И чьюто икоту.
– Anathema sit! Отлучен Рейнмар из Белявы! Будь он проклят в доме и во дворе, проклят в жизни и в кончине, стоящий, сидящий, в работе и в движении, в городе, в селе и на пашне, проклят на полях, на лесах, на лугах и пастбищах, в горах и в долинах. Хворь неизлечимая, pestylencja,[11] язва египетская, гемороиды, чесотка и парша пусть падут на его глаза, горло, язык, губы, шею, грудь, легкие, уши, ноздри, плечи, на яички, на каждый член от головы до пят. Будь проклят его дом, его стол и его ложе, его конь, его пес, будь прокляты его еда и напитки, и всё, чем он обладает.
Эленча чувствовала, как слеза сбегает по ее щеке.
– Объявляем, что на Рейнмара из Белявы наложена вечная анафема, что он низвергнут в бездну вместе с Люцифером и падшими ангелами. Считаем его трижды проклятым без какойлибо надежды на прощение. Пусть lux, свет его навсегда, на веки веков будет погашен, чтобы все знали, что отлученный должен погаснуть в памяти Церкви и людей. Да будет так!
– Fiat! Fiat! Fiat!– проговорили могильными голосами прелаты в белых стихарях.
Вытянув перед собой в выпрямленной руке громничную свечу, епископ резко перевернул ее пламенем вниз и опустил. Прелаты последовали за ним, стук брошенных на паркет свечей смешался с чадом горячего воска и копотью потушенных фитилей. Ударил большой колокол. Три раза. И замолчал. Эхо долго блуждало и стихало под сводами.
Издавали смрад воск и копоть. Издавала смрад, испаряясь, мокрая и долго не меняемая одежда. Ктото кашлял, ктото икал. Эленча глотала слезы.
Колокол в соседней церкви Марии Магдалины двойным pulsation объявил нону. Эхом ей вторила немного опоздавшая церковь Святой Элизабеты. За окном улица Сапожная заполнялась шумом и громыханием колес.
Каноник Отто Беесс оторвал глаза от иконы, представляющей мучения святого Варфоломея, единственной декорации строгих стен помещения, кроме полки с лампадками и распятием.
– Очень рискуешь, парень, – сказал он. Это были первые слова, которые он промолвил, с того момента, когда открыл дверь и увидел, кто стоит. – Очень рискуешь, показываясь во Вроцлаве. В моем разумении это даже не риск. Это дерзкое безумие.
– Поверь мне, преподобный отче, – опустил глаза Рейневан. – Я бы здесь не появился, не имей на то причин.
– О которых догадываюсь.
– Отче…
Отто Беесс хлопнул ладонью по столу, быстро поднял вторую руку, приказывая молчать. Сам тоже молчал долго.
– Между нами, – сказал наконец он, – тот человек, которого четыре года тому, после убийства Петерлина, благодаря мне, ты вытащил от стшегомских кармелитов… Как он говорил его зовут?
– Шарлей.
– Шарлей, ха. Все еще имеешь с ним связь?
– В последнее время нет. Но вообщето да.
– Так вот, если вообщето встретишь этого… Шарлея, передай ему, что у нас с ним горшки побиты. Подставил он меня сильно. К чертям пошли его рассудительность и расторопность, которыми он когдато славился. Вместо Венгрии, как должен был, повез тебя в Чехию, затянул к гуситам…
– Не затянул. Я сам пристал к утраквистам. По собственной воле и по собственному решению, которое принял после долгих размышлений. И я считаю, что поступил верно. Правда на нашей стороне. Я считаю…
Каноник снова поднял ладонь, веля замолчать. Его не интересовало, что считает Рейневан. Выражение его лица не оставляло в этом никаких сомнений.
– Как я говорил, я догадываюсь о причинах, которые привели тебя во Вроцлав, – сказал он наконец, поднимая взгляд. – Догадался я о них без труда, причины эти у всех на устах, никто ни о чем другом и не говорит. Твои новые единомышленники и братья по вере, твои соратники в борьбе за правду, твои друзья и товарищи уже два месяца опустошают земли Клодзка и Силезии. Два месяца в порядке борьбы за веру и правду твои братья, Сиротки из Краловца, убивают, жгут и грабят. Остался пепел от Жембице, Стшелина, Олавы, и Немчи, дотла ограбили генриковский монастырь, обесчестили и опустошили половину Надодры. Сейчас, как говорят, обложили Свидницу. А ты вдруг появляешься во Вроцлаве.
– Отче…
– Молчи. Смотри мне в глаза. Если ты прибыл сюда, как гуситский шпик, диверсант либо эмиссар, покинь мой дом немедленно. Спрячься гденибудь в другом месте. Не под моей крышей.
– Огорчили меня, – Рейневан выдержал взгляд, – твои слова преподобный отче. И подозрение, что я способен на подобную низость. Подумай, что я рисковал и подвергался опасности…
– Ты меня подвергал опасности, приходя сюда. За домом могут следить.
– Я был осторожен. И смогу…
– Знаю, что сможешь, – довольно резко прервал его каноник. – И знаю, что именно ты сможешь. Слухи разносятся быстро. Смотри в глаза. И говори прямо: ты здесь как шпион или нет?
– Нет.
– Значит?
– Я нуждаюсь в помощи.
Отто Беесс поднял голову, посмотрел на стену, на икону, на которой язычники при помощи большущих щипцов сдирали кожу со святого Варфоломея. Потом снова посмотрел в глаза Рейневана.
– Ох, нуждаешься, – подтвердил он серьезно. – Очень нуждаешься. Больше, чем ты думаешь. Не только на этом свете. На том также. Утратил ты меру, сынок. Утратил меру. На стороне своих новых товарищей и братьев по новой вере ты стоял так ревностно, что сделался известным. Особенно после декабря прошлого года, после битвы под Велиславом. Окончилось так, как должно было окончиться. Сейчас, если позволишь дать совет, молись, кайся и искупляй. Голову посыпай пеплом, да обильней. Иначе со спасением души у тебя дела плохи. Знаешь, о чем речь?
– Знаю. Я был при этом.
– Был. В соборе?
– Был.
Каноник молчал какоето время, постукивая пальцами по крышке стола.
– Много бываешь, – сказал он наконец. – Боюсь, что слишком много. Я бы на твоем месте ограничил это бывание. Возвращаясь ad rem: с двадцать третьего января, от воскресенья Septuagesimae, ты пребывал вне Церкви. Знаю, знаю, что ты на это скажешь, гусит. Что это наша Церковь неправильная и отступная, а твоя права и правильна. И что тебе плевать на анафему. Плюй, если хочешь. В конце концов, не время и не место сейчас для теологических дискусий. Я уже понял, что пришел ты сюда искать помощи не в вопросах спасения души. Ясно, что речь идет о вещах более мирских и обыденных, скорее о profanum, чем о sakrum. Говори же. Рассказывай. Признавайся, что тебя гложет. А так как перед вечерей я должен быть на Тумском Острове, рассказывай покороче. Насколько возможно.
Рейневан вздохнул. И рассказал. Покороче. Насколько возможно. Каноник выслушал. Выслушав, вздохнул. Тяжело.
– Ох, парень, парень, – промолвил, качая головой. – Становишься чертовски малооригинален. Что ни проблема у тебя, то все из одной и той же бочки. Любая твоя забота, выражаясь по ученому, feminini generis.
Земля дрожала от ударов копыт. Табун галопом шел через поле, как в калейдоскопе мелькали лоснящиеся бока и зады, гнедые, вороные, серые, буланые, в яблоках и каштанах. Развевались хвосты и буйные гривы, белый пар из ноздрей. Дзержка де Вирсинг, оперевшись двумя руками на луку седла, смотрела. В ее глазах были радость и счастье, можно было бы подумать, что это не коневод смотрит на своих жеребчиков и кобылок, но мать на своих деток.
11
чума (лат.).