Страница 46 из 47
— Говорил ли ему, однако, кто-нибудь вот то-то и то-то? — спрашивал я, предлагая в виде вопросов то самое, что думал сам сказать Герцену.
— Еще бы, — отвечал мой собеседник. — И не раз, а сто раз, может быть, ему все это говорили.
— И что же он?
— Пошутит.
— Как пошутит?
— Так, как он всегда отшучивается от того, на что хочет смотреть по-своему.
— Но, однако, если бы ему представить все это доказательно и серьезно?
— Да вы вот видали, что выходит из поставления чего-нибудь серьезно на вид современниковскому «Свистку» или «Искре»? То же самое настаивать на серьезности и с Герценом; а у него остроумия-то побольше искорного, и оно поядовитее свисткового.
— Но позвольте, — говорю, — дело ведь стоит того, чтобы употребить все усилия остановить это шутливое остроумие. Этот человек влиятелен в кружках нашей молодежи, и потому надо заговорить с этим человеком во имя долга его человеческого, во имя чести, во имя его любви к России. Доказать ему, что увлеченные им люди гибнут не за дело какое-нибудь, а просто бросаются в омут, как тот матрос, который, не зная, что сделать из преданности генералу Джаксону, взлез на мачту и кинулся в море, крича: «Я умираю за генерала Джаксона!» Говорил ли с Герценом кто-нибудь таким тоном?
— Говорят, Ка—в ему все говорил.
— И что же?
— Оставил его холодно, с тем, чтобы не стесняться более ни прежним товариществом, ни прежнею приязнью.
Высокопочтенное для меня имя Ка—ва, отошедшего вообще с попыткою урезонивать Герцена, расхолодило мою горячую решимость ехать в Лондон с докладом. Ка—в не убедил ни в чем: мне ли заводить свои речи?
— Странно, — говорю, — чтобы не верить человеку такой изведанной честности и правдивости.
— А для меня ничего ровно в этом нет странного, — отвечает мой собеседник. — Я уверен, что он и сам в глубине души сознает честность Ка—ва и его правдивость; да на что они ему, когда в духе этой честности нельзя так бойко фельетонировать, как он это делает в духе революционного направления!
— Вы, — говорю, — высказываете такую мысль, что Герцену как будто все равно, лишь бы писать побойчее; а там удайся эта революция, о которой он хлопочет, или не удайся она, до этого ему и горя нет.
— Нет: отчего же и горя нет! Удайся — он будет рад и любопытен, что такое выйдет, а не удайся — он поплачет и канонизирует несколько новых мучеников.
— Но ведь вы, — говорю, — не станете же отвергать, что ведь он все-таки не холодный человек, что он любит Россию.
— Любит, любит… может быть, и любит. Направление свое — вот он что, батюшка, любит превыше всех Россий и превыше всех живых и мертвых. Видите, вот он из всех русских журналов не отрекается от солидарности с двумя (которые при этом и были названы); а не думаете ли, что он верит в тех, кто ими правит?
— Не верит разве?
Рассказчик захохотал.
— Не только не верит им, не только не уважает их, а он этого пунсового филантропа-то даже на порог к себе не допустил, а все-таки рад стоять с ними в одной дюжине и солидарности не гнушается.
Собеседник мой остановился и потом рассказал мне историю потери состояния обманутой г-жи Ог—ой и участие, которое принимал в этом постыднейшем деле пунсовый филантроп.
Слушая все эти рассказы, я решительно терялся: как можно так шутить возбуждением страстей посредством уст заведомо клятвопреступных или как увлекаться до того, чтобы считать возможным совершение народных дел руками, не возгнушавшимися грабительства!
Шутливость Герцена принимала в моих глазах некоторый трагический оттенок; а обстоятельства сами собою позволили мне увидать ее еще в новом и на сей раз еще в наипечальнейшем свете.
В Петербурге, в самые первые дни моего литераторства, я был приючен почтенным профессором И. В. Вер—ским. Одновременно со мною жил у него репетитор его сына чиновник Ничи—нко, человек очень молодой, суетный, легкий и «удобоносительный». Все свои дни этот юноша посвящал разноске из дома в дом по Петербургу «Колокола», за что и получил от близко знавших его людей кличку «Андрея Удобоносительного». В тогдашние годы, разумеется, кому, бывало, ни принеси прочесть «Колокол», все были рады, и у «Удобоносительного Андрея», через эту разноску герценовской газеты, завелось такое огромное знакомство, что, подпав впоследствии суду сената, Нич—енко имел возможность перепутать чуть не весь Петербург, не забыв ни министерских департаментов, ни самого сената. Пока Удобоносительный нес свою почтальонскую службу в России, его, в тех кружках, где он почтальонствовал, с самого начала считали пустейшим мальчиком, который так себе чего-то шнырит, читали доставляемый им «Колокол», фразерствовали с ним; но никому и в ум не приходило, что из него может выйти политический деятель. Впоследствии в этих кружках его поняли еще плотнее, когда он, через посредство некоторых высших чиновников, которым носил «Колокол», получил очень выгодное служебное место в одном вновь учрежденном ведомстве. Сей был первообраз и родоначальник тех нигилиствующих чиновников, которых тогда еще не было в употреблении, но близкое явление которых уже многие предчувствовали и пророчили Нич—енке, что он достигнет степеней известных. Пророчество это, всеконечно, и сбылось бы к настоящему времени, когда последователям Нич—енки имя легион и когда они благополучно расселись на многих самых удобных креслах в России; но Нич—енко, первый делавший опыт устройства себе служебной карьеры в России посредством служения герценовскому социализму, впал в ошибки, весьма, впрочем, извинительные для начинателя: он увлекся ничтожными похвалами простодушных людей, считавших его только беспардонным революционером, и погиб жертвою этого суетного увлечения. Случилось это так: Нич—енко попал в некий другой кружок, где его до тех пор не знали, но где зато его сразу оценили иначе, как ценили его люди, исперва его знавшие и видевшие в нем ничто иное, как чиновника, преследующего для себя новыми средствами довольно старинные цели. Удобоносительный Андрей сделался здесь как бы отблеском самого Герцена и, напустствованный благословениями уверовавших в него простодушных людей, поехал за границу. Очутился он в Лондоне у Герцена, которому представился вместе с служителем питейных откупов, а потом акцизным чиновником, Н. А. По—ным. Герцен их рассмотрел, оценил и послал к белокриницкому митрополиту Кириллу и, говорят, к Гарибальди. В бумагах этих Нич—енко был рекомендован Герценом за человека адамантовой крепости, а Н. А. По—н назван «добрым малым, но болтуном». И адамантовой крепости Нич—енко и болтун По—н, бросив вверенные им бумаги в одной из австрийских таможен, оба попались в руки правительства, и один из них, Нич—енко, отдал в неволе Богу свою бедную душу, а По—н выслушал в очень большой компании при открытых дверях присутствия приговор, оправдывавший его на основании показания самого Герцена, удостоверявшего, что По—ну ничего не открыто, ибо он «добрый малый, но болтун». Это доброе слово г. Герцена о г. По—не спасло этого чиновника и купило ему свободу.
Представьте же себе, когда мне, отлично знавшему все умственные и душевные свойства Нич—енко и не имевшему оснований опровергать мнений Герцена о г. По—не, вдруг в Париже рассказывают, что эти два человека были у Герцена и что, как оказалось по отобранным у них бумагам, Герцен облек их своим большим полномочием. Я просто с диву дался, что это за человек этот Герцен? С одной стороны, эта крайнейшая непроницательность, по которой у совершенно ветреного и бесхарактерного мальчика отыскан характер адамантовый, а с другой — эта легкость, с которою «добрый малый, но болтун» допущен сопровождать политические бумаги, скомпрометировавшие впоследствии целые массы людей!