Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 48



За этим углом была виктория, приближавшаяся крупной рысью, виктория, запряженная двумя австралийскими рысаками. Мевиль взял вправо и посмотрел: это были лошади m-me Мале. Она сидела в коляске одна и, заметив его, с пренебрежением отвернулась…

…Тринадцать часов назад на этом самом месте появился призрак.

Мевилю показалось, что руль незаметно поворачивается справа налево. Между тем, его руки оставались неподвижными. Но руль поворачивался, несомненно. Виктория быстро приближалась, она была в десяти шагах. Надо было выправить колесо, склонить корпус направо, сейчас же. Мевиль попробовал.

Его мускулы напряглись. Как неимоверно трудно повернуть этот руль. Точно какая-то таинственная тяжесть налегла на левую сторону, непреклонно толкая машину и седока к опасности, – к смерти.

Мевиль пытался бороться долгие полсекунды…

Но к чему? Он устал, устал. Как просто было бы найти отдых сейчас, здесь, на этой красной дороге…

Его руки выпустили руль. Велосипед покатился под лошадей, которые поднялись на дыбы слишком поздно. Коляска проехала с легким толчком.

Послышался странный крик, похожий на стон. M-me Мале выскочила из экипажа, прежде чем кучер успел натянуть вожжи, чтобы остановиться.

Раймонд Мевиль лежал на спине, сложив руки крестом, с широко раскрытыми глазами. На его белой одежде грязное колесо оставило точно алую ленту, от бедра к плечу. Снисходительная смерть пощадила лицо, очень спокойное, снова сиявшее прежней красотой.

M-me Мале подбежала, опустилась на колени, порывисто схватила бессильно-покорную голову. Глаза чуть-чуть дрогнули, губы приоткрылись, как для поцелуя, алого и горячего, потому что кровь показалась изо рта. И все было кончено: сердце перестало биться, завеса ресниц сомкнулась.

Сторож гробницы прибежал из своей сторожки. С помощью кучера они перенесли тело к подножию мавзолея. M-me Мале молча вынула свой платок и покрыла им лицо мертвого. Розовое пятно проступило сквозь батист, отмечая сочившиеся кровью губы.

M-me Мале наклонилась – и, полная сострадания, быть может любящая – нежно поцеловала этот кровавый след.

Потом она ушла, глубоко взволнованная, и аромат ее поцелуя, испарился с губ мертвеца. Раймонд Мевиль, холодный и неподвижный, успокоился вечным сном.

XXXII

Улица Немезиды была безмолвна и погружена в темноту. Аннамитские и анонские лупанарии не открывали еще своих дверей, и их фонари из промасленного бамбука еще не зажигались: было только восемь часов. Шаги Фьерса прозвучали по тротуару, молоток у двери Торраля стукнул.

Торраль поспешно отворил сам. Он держал в руке лампу, которой прежде всего осветил лицо посетителя. Узнав Фьерса, он провел его в курильню. Фьерс вошел, тяжело волоча ноги, как ходят побежденные солдаты.

Торраль поставил лампу на пол. Курильня была пуста: ни циновок, ни подушек, ни трубок. Три голых стены и черная доска в глубине, похожая на могильную плиту с эпитафией, написанной мелом.

Свет сосредоточивался на полу. Торраль увидел башмаки Фьерса, выпачканные в грязи, и белое полотно брюк, забрызганных красными пятнами.

– Откуда тебя несет? Зачем ты здесь в это время? Он говорил отрывисто и беспокойно.

Фьерс старался вспомнить, и не мог. В самом деле, зачем он здесь? Чтобы говорить о своей муке, выставлять ее напоказ, еще больнее бередить свои раны? Зачем, если все кончено? У него не хватало ни слов, ни мужества.

Он прислонился к стене. Не прерывая молчания, Торраль пытливо смотрел на него, потом, пожав плечами, он обвел движеньем руки пустую комнату.

– Ты видишь? Я уезжаю. Я дезертирую.

– Да? – сказал Фьерс равнодушно.

Торраль повторил два раза: «я дезертирую». И в наступившей затем тишине это слово достигло наконец сознания Фьерса, он кое-как понял.

– Ты дезертируешь? Откуда? – спросил он.

– От моей батареи, черт возьми, из Сайгона!



– Какой батареи?

Торраль взял лампу в руки и осветил лицо Фьерса.

– Ты серьезнее болен, чем я думал, – сказал он. – Неужели твоя расстроившаяся свадьба настолько свела тебя с ума? Ты, может быть, не знаешь даже, что война объявлена?

Головой и плечами Фьерс сделал знак, что не знает и что для него это безразлично.

– Объявлена, – повторил Торраль. – С полудня англичане блокируют Сайгон. Известие пришло сейчас с пакетботом, который отведал первые гранаты.

Фьерс раздумывал минуту, стараясь представить себе, какое влияние это может иметь на его собственную катастрофу? Никакого влияния, очевидно. Торраль продолжал:

– Офицеры запаса будут призваны завтра, и тотчас же отправлены под обстрел. Благодарю покорно! Батарея – вредное место для моего здоровья. Я заказал каюту на немецком пакетботе, который сегодня ночью отплывает в Манилу. Пусть идиоты грызутся здесь друг с другом…

Фьерс не возражал. Бесспорно, дезертирство Торраля было поступком логическим и понятным с точки зрения формулы: минимум труда, максимум счастья. Дезертировать – это лучше, чем умереть, бесспорно. Торраль понял его молчаливое одобрение и закончил менее резко:

– Все равно. Ты проходил через город и не слыхал даже гвалта на улице Катина?

– Нет, не слыхал.

– Очень болен…

В его голосе был оттенок сострадания, вместе с презрением. Но это было первое сочувственное слово, которое Фьерс услыхал, и сердце его, оледеневшее, размягчилось от скорби и от благодарности.

– О, если б ты знал!

Жестом страдания он закинул скрещенные руки за голову и замер в этой позе, прислонившись к стене, как распятый.

– Если б ты знал…

Он начал говорить, запинаясь, прерывисто, но страстно. Он жестоко опустошал свое сердце, из глубины которого отчаяние изливалось потоками желчи. Он говорил о своей любви и о своей мерзости, о великой надежде, которая на миг оживила его печальную жизнь и о трагическом банкротстве своего рая, найденного и утраченного вновь. Он говорил – и плакал, говоря. Плакал безутешными горькими слезами, как плачут варвары.

Торраль нетерпеливо слушал его, презрительно глядя своими жесткими глазами.

– Ну, довольно, – прервал он вдруг. – Я тебя предупреждал, не так ли? Соскочив с рельсов здравого рассудка, ты должен был кувырнуться. Не жалуйся: ты мог упасть и с большей высоты. Твой неудавшийся брак спас тебе жизнь. Теперь ты свободен. Почти чудом ты вырвался из сумасшедшего дома, в котором мог бы окончить свои дни. Глупец! Вместо того, чтобы плакать, ты должен был бы смеяться. Лекарство, быть может, и горько, – но ты зато исцелен. Во всем, что ты молол здесь, нет ни одной молекулы здравого смысла. Твой потерянный рай – выдумка: это страна лжи и миражей. Ты мог бы пройти его весь из конца в конец, ни разу не встретив реального счастья. Ты меня понял, да? Слушай: через час я покидаю Сайгон и, вероятно, вижу тебя в последний раз в жизни. Мы были друзьями, я хочу тебе оставить нечто лучшее, чем совет – завещание: вернись к здравому смыслу. Ты был цивилизованным, но столетия атавизма не могут изгладиться бесследно, даже после бесконечного усовершенствования. Вернись к цивилизации! Искорени в твоем мышлении последние корни предрассудков, условностей, верований. Сделайся снова тем, чем ты был перед твоим кризисом: взрослым человеком среди играющих детей на земле. И ты снова вернешь себе счастье взрослых людей, здоровое и разумное счастье, которое заключается в том, чтобы не знать страданий.

Он смотрел Фьерсу твердо и прямо в глаза, и Фьерс смотрел на него, но задумчиво: в этой разнице сказывалась душа того и другого. Торраль свернул папиросу и закурил.

В тишине они слышали потрескивание лампы, в которой керосин догорал.

– Так значит, – вдруг спросил Фьерс, – жизнь тебе нравится?

– Да.

– Ты не хочешь ничего лучшего? Тебе достаточно этого: спать, есть, пить, курить табак и опиум, любить женщин – или там мальчиков?

– Да!

– И вполне искренно ты убежден, что зло и добро – вздор, что нет ни Бога, ни закона?