Страница 3 из 7
Затем, конечно, остается неуследимым: кто же именно первый занес это слово в литературные кружки шестидесятых годов? Теперь с достоверностью отвечать на этот вопрос совершенно невозможно. Но Ал. Ф. Писемский, которому его художественное чутье сразу подсказывало, что слово «ерунда» имеет не претензионно-партийное, а простое, низменное, уличное происхождение, — с серьезным видом уверял, будто от «сам видел, как Павел Якушкин принес ерунду у себя за голенищем из надлежащего места в редакцию В. С. Кна, откуда она и разлилась малиновым звоном под облака».
Сколько в этой шутке есть справедливого, — я не знаю и судить об этом не берусь; но если это было так, как намекал Писемский, то вдвойне смешно, что такое вполне нерусское слово привил русскому литературному языку такой безупречный блюститель чистейшего руссицизма, как Павел Иванович Якушкин.
Жил на свете Живулечка, как ему господь повелел.
Мы с Павлом Ивановичем Якушкиным были земляки в тесном смысле: оба мы родились в Орловской губернии и даже в смежных уездах, — он в Малоархангельском, а я в Орловском; но Павел Ив был значительно меня старше. Он вышел из Орловской гимназии в тот год, когда меня привели туда девяти лет в первый класс и посадили на одну скамью с младшим братом Якушкина — Виктором.[4]
В гимназии Павел Иванович оставил по себе в ближайших поколениях героические предания: говорили о крайней его небрежности в туалете, и особенно о его «вихрах». По выражению одною из наших надзирателей,[5] этими вихрами Якушкин «убивал господина директора», а другие ученики в том ему старались подражать. Павла Ивановича, по рассказам, так страшно преследовали за его «вихры», что однажды даже директор[6] или инспектор выставляли его «на выставку», в пример, «как не должно себя содержать». Это произвело впечатление, и многим «вихры» Якушкина так понравились, что явилось большое число подражателей; только таких «неповиновенных вихров»,[7] какие без всякого особенного старания произращал у себя Якушкин, ни у кого не вырастало. При всех стараниях у других учеников являлись только «лохмы», или, как инспектор Азбукин называл, — «патлы», но настоящей, типической вихрястости, какою отличался Якушкин и которая давала ему вид «дикобраза», ни у кого из совоспитанных ему не было.
Подражателей якушкинской прическе остепеняли суровыми мерами, при содействии сторожей Кухтина и Леонова, которым приказывали «обрывать патлы», что сторожа и исполняли, производя стрижку нарочито тупыми и необыкновенно щиплющими ножницами. «Обрывали» таким же манером не раз и самого Якушкина; но ему это не приносило пользы, потому что его могучие вихры, которыми он «убивал господина директора», на другой же день опять торчали, как будто их выпирала из головы какая-то сверхъестественная сила. Это частию заходило даже в область чудесного: Якушкин представлялся чем-то вроде тунгузского чудотворца, который, проведя рукою по распоронному брюху, заживляет рану в одно мгновение ока. О Якушкине говорили, что его остригут, а он сейчас же себе будто на ладони поплюет да проведет ими по волосам, и буйные вихры его сейчас опять и поднимутся. Притом же и самому начальству было неприятно часто стричь Якушкина, потому что Павел Иванович при пострижении его «грубо оправдывался такими мужицкими словами, что во всех классах помирали со смеху».
Направление к простонародности у него, значит, уже формировалось еще в школе, и учитель немецкого языка, Василий Александрович Функендорф, кажется, первый отметил это направление и кликал его не иначе как:
— Мужицка чучелка!
Прошло много лет, я жил в Киеве, потом в Пензе, и с П. И. Якушкиным мы не встречались до его псковской истории с Гемпелем. В это время я был в Петербурге по делам торгового дома, которыми занимался. Павел Иванович был тогда героем дня, и им все интересовались. Я встретился с ним, и мы сразу же друг друга вспомнили и заговорили по правам школьного товарищества на «ты». Он уже тогда «ходил мужиком» — в красной рубахе и в плисовых шароварах, но носил очки, из-за которых настоящие мужики ни за что не хотели его признавать «мужиком», а думали, что он «кто-то ряженый».
Это Павла Ивановича минутами очень досадовало.
— Какой я вам «ряженый», черти! — добродушно бранился он с мужиками.
— Ряженый и есть… черт! — отвечали ему любовно мужики.
Почитателей своих в литературе Павел Иванович иногда ставил в большие затруднения насчет его «странного характера». Так, например, я помню, покойный С. С. Громека («бурнопламенный») однажды был страшно взволнован тем, что Павел Иванович появился в Павловске на музыке в своей «одной штанине», в сообществе какого-то незнакомого полковника, с которым держал себя на самой дружеской ноге, и всех знакомых звал к своему столику, где за подаваемые кушанья и питья расплачивался этот полковник.
Громека спросил Якушкина:
— Кто это такой, ваш приятель?
— Отличный малый, — отвечал Якушкин, — отличный малый.
— А как его зовут?
— Гемпель.
— Как Гемпель!
— Гемпель.
— Псковский полицеймейстер?
— Да.
— Тот самый, который сажал вас в кутузку?
— Да, да, тот самый.
Громека посторонился, но Якушкин усиленно его влек за стол к Гемпелю и после находил удивительным: «чего на него люди сердятся, когда я не сержусь? Он чудесный мужик и свое дело делал. Чего же сердиться? Мы помирились».
Когда Петр Дм. Боборыкин издавал «Библиотеку для чтения», Павел Иванович часто посещал эту редакцию (на Италианской в доме Салтыковой). Мы тогда сходились по вечерам «для редакционных соображений». Приходил и Павел Иванович, но «соображений» никаких не подавал, а раз только заявил, что «так этого делать нельзя».
— Как «так»? — спросили его.
— Без поощрения, — отвечал он.
— А какое же надо поощрение?
— Разумеется — выпить и закусить.
Мнение Павла Ивановича поддержали и другие, и редакционные соображения, изменив свой характер, обратились в довольно живые и веселые «поощрения», которые, впрочем, всякий производил за свой собственный счет, ибо все мы гурьбою переходили из голубой гостиной г. Боборыкина в ресторан на углу Литейной и Семионовского переулка и там нескучно ужинали.
Вскоре за этим в литературе последовал великий раскол: из одного лагеря, с одним общим направлением к добру, — образовались две партии; «постепеновцев» и «нетерпеливцев».
Якушкин как будто ничего не понимал в этом разладе и не прерывал своих отношений с товарищами из постепеновцев и нетерпеливцев. Он с одинаковым спокойствием и искренностию появлялся и в редакции «Отечественных записок», где около покойного Дудышкина сгруппировались постепеновцы, и в «Современнике», где бодрствовали нетерпеливцы. Я тогда остался с постепеновцами, умеренность которых мне казалась более надежною. За это я был порицаем много.
Якушкин во все это время не прерывал со мною сношений, но зато прелюбопытно: как он понимал мое положение и считал ли за серьезность всю эту литературную распрю?
Раз, после одной из моих побывок за границею, проездом через Вену я купил себе ботинки из желтой, нечерненой американской кожи, с ременною шнуровкою спереди. Обувь этого рода тогда только появилась в Вене, и мне показалось, что такие ботинки очень удобны для жаркого времени; но когда я приехал в Петербург и увидал, что здесь таких ботинок никто не носит, — то я и свои оставил без употребления.
4
Этот был впоследствии доктором, женился на дочери нашего бывшего попечителя гимназии, жил в Орловской губернии и скончался в молодых летах (прим. Лескова).
5
Звали его Иваном Яковлевичем, а фамилии не помню, от учеников же он имел прозвище «Коза» (прим. Лескова).
6
Помнится, будто Александр Яковлевич Кронеберг или инспектор Петр Андреевич Азбукин (прим. Лескова).
7
Так называл их надзиратель «Коза» (прим. Лескова).