Страница 107 из 113
В благополучной лавке — нового неразрезанного Мартина Идена, любого Мартина Идена, очередной экземпляр Мартина Идена — было бы предательством самого Володи, тройным предательством: Джека Лондона, Мартина Идена и Володи. Торжеством той la Chose Etablie,[198] биясь об которую они все трое жизнь отдали.
А тáк — под дождем — из-под брезента — в последнюю минуту перед закрытием — из рук равнодушной торговки — тáк это просто было спасением: Мартина Идена и памяти самого Володи. Здесь Мартин Иден во мне нуждался, здесь я ему протягивала руку помощи, здесь я его, действительно, рукой — выручила.
И вот, в конце этой бессмертной книги — о, я того белокурого всадника тоже не искала, и даже не ждала, зная, что предстанет — в свой срок на своей строке! — в конце этого гимна одинокому труду и росту, этого гимна одиночеству в уже двенадцатый его час в мире…
— видение белого, но не всадника: гребца, пловца, тихоокеанского белолицего дикаря стойком на щепке, в котором я того белокурого всадника (никогда не бывшего, бывшего только в моей памяти) — узнала.
Девятнадцать лет спустя Мартин Иден мне Володю — подтвердил.
__________
Однажды я читала ему из своей записной книжки — Зского, Павлика, Сонечку, себя, разговоры в очередях, мысли, прочее — и он, с некоторой шутливой горечью:
— М. И., а мне все-таки обидно — почему обо мне ничего нет? о — нас? о — нашем?
…Вы понимаете, я в мире внешнем, в жизни, вас ни к чему не ревную, но в мире мысли и — как бы еще сказать? Я сам никогда ничего не записываю — у меня и почерк детский — я знаю, что все — вечно, во мне — вечно, что все останется и в нужный час — встанет, все, каждое наше с вами слово, у меня даже чувство, что я, записывая, что-то — оскорбил бы, умалил бы… Но вы — другое, вы — писательница…
— А вы это когда-нибудь, хоть раз за всю нашу дружбу, заметили, Володя? Он, усмехнувшись:
— Другие — говорили…
— Стойте, Володя! А у меня есть про вас — две строки, конец стихов, никогда не написанных:
Если бы царем вас Бог поставил,
Дали б вам прозвание — Тишайший.
Глазами вижу, как спускает стих себе в грудь и там его слушает. И, с началом усмешки:
— М. И. Это я только с вами — такой — тихий.
__________
Я еще нигде не сказала об его улыбке: редкой, короткой, смущенной, себя — стыдящейся, из-под неизменно-опущенных глаз — тех — снисходительных и даже снисходящих, которыми он смотрел, вернее, не-смотрел на меня, когда я заводила о Зском. Улыбка с почти насильственным сведением расходящихся губ, приведением их на прежнее место — несмеха. Странно, но верно, и прошу проверить: такая улыбка бывает у двухгодовалых, еще мало говорящих детей, с неизменным отводом, а иногда и зажатием — глаз. Да, у Володи была детская улыбка, если отказаться от всех общих мест, которые с детским связаны.
И еще — такая улыбка (скрытого торжества и явного смущения) бывает на лицах очень молодых отцов — над первенцем: непременно — сыном. Если в с трудом сводимых губах было смущение, то в глазах было — превосходство.
Володя, Володя, когда я где-нибудь, на чьем-нибудь лице — двухгодовалого ребенка ли в сквере, сорокалетнего ли английского капитана в фильме — вижу начало этой улыбки — ни сквера, ни фильма, ни ребенка, ни капитана — то кончается эта улыбка вашей.
И все — как тогда.
__________
Мы с ним никогда не говорили про Сонечку. Я знала, что он ее по-другому любит, чем я, и она его по-другому, чем меня, что мы с ним на ней не споемся, что для него она — меньше, чем есть, потому что была с ним — меньше, чем есть, потому что всем, что есть — была со мною, а сразу с двумя порознь нельзя быть всем, можно только с двумя вместе, то есть втроем, как оно в нашем втроем и было, а оно — кончилось.
Я даже не знаю, писал ли он ей.
Наша беседа о ней непременно была бы спором, я чувствовала, что у него к ней — нет ключа, — и чтобы все сказать: он для нее был слишком молод, слишком молод для ее ребячества, под которым он в свои двадцать лет не мог прочувствовать всей беды и судьбы. Для него любить было — молиться, как молиться — такому маленькому, которого, и встав на колени, неизбежно окажешься — и выше, и старше?
Смолк и наш граммофон, оказавшийся только Сонечкиным голосом, тем вторым одновременным голосом, на отсутствие которого у себя в груди она так часто и горячо жаловалась.
Сонечка, с граммофоном, с зеленым креслом, с рыжими непроданными башмаками, с ее Юрой, с ее Володей, и даже с ее мною, со всем своим и всей собой, вся переселялась в мою грудь, и я — с нею в груди — вся переселилась в будущее, в день нашей встречи с ней, в который я твердо верила.
Все эти дни без нее — я точно простояла, точно застясь рукой от солнца, как баба в поле — не идет ли? Или проспала, как девочка, которой обещали новую куклу — и вот она все спит, спит, спит, и встает — спит, и ложится — спит, — лишь бы только время прошло! Или — как арестант, ежедневно зачеркивающий на стене еще одну палочку. Как навстречу идут — так я жила ей навстречу, шла ей навстречу — каждым шагом ноги и каждым мигом дня и помыслом лба — совсем как она, тогда, по шпалам, по направлению к Москве, то есть — ко мне.
О, я совсем по ней не скучала — для этого я слишком ей радовалась!
Вот ее отзвуки — в моей записной книжке тех дней:
«Сейчас передо мной Алины колени и длинные ноги. Она лежит на крыше, спустив ноги на подоконник: — Марина! Вот облако плывет, — может быть, это душа вашей матери? — Марина, может быть, сейчас к нашему дому подходит Русалочка, — та, которой было триста лет? (И крестится, заслышав с улицы музыку.) — Марина! Марина! Марина! Как дым летит. Боже мой! Ведь этот дым летит всюду, всюду! Марина, может быть, это дым от поезда, в котором едет Сонечка? — Марина, может быть, это дым от костра Иоанны? А сколько душ в этой вышине, правда?»
__________
«…О женщинах не скажу, потому что всех вспоминаю с благодарностью, но люблю только Сонечку Голлидэй».
__________
«Когда я думаю о приезде Сонечки Голлидэй, я не верю: такого счастья не бывает.
Думаю о ней — опускаю главное — и как о новом кольце, как о розовом платье, — пусть это смешно звучит: с вожделением.
Потому что это не Сонечка приедет — а вся Любовь».
__________
«Мечтаю о Сонечке Голлидэй, как о куске сахара: верная — сладость».
__________
(Пусть вся моя повесть — как кусок сахара, мне по крайней мере сладко было ее писать!)
__________
— Марина Ивановна! Сегодня наш последний вечер. Я завтра уезжаю на юг.
— Последний… завтра… Но почему же вы, как вы могли мне раньше…
— Марина Ивановна! — голос настолько серьезный, что даже — остерегающий. — Не заставляйте меня говорить того, что не нужно: мне — говорить, вам — слышать. Но будьте уверены, что у меня на то были—серьезные причины.
— Скрыть от меня — конец? Ходить как ни в чем не бывало, а самому — знать? одному знать?
— Нну, если вы уж решительно хотите…
— Ни решительно, ни нерешительно, а просто — ничего не хочу. Бог с вами совсем! Мне просто — все это — приснилось, ну — лишний раз — все приснилось!
— М. И.! Вы все-таки — человек, и я — человек, а человеком быть — это чувствовать боль. Зачем же мне, которому вы дали столько радости, только радость, было причинять вам эту боль — до сроку? Достаточно было — моей.
— Володя, вы твердо решили?
— Уже чемодан уложен.
— Вы один едете?
— Нет, нас несколько. Несколько — студийцев. Потом я от них отделюсь.
— Я вас правильно понимаю?
— Да.
— А — родители?
— Они думают — играть. Все думают — играть. Только — вы. М. И., мне здесь больше делать нечего. Здесь — не жизнь. Мне здесь — не жизнь. Я не могу играть жизнь, когда другие — живут. Играть, когда другие — умирают. Я не актер.
— Я это — всегда знала.
— А теперь забудем и будем проводить вечер как всегда. И вечер прошел — как всегда. И прошел — как всегда, всякий.
198
Установленного порядка (фр.).