Страница 18 из 74
Он лежал на спине и не был лишен, как многие другие, подобия человека, хотя все же был достаточно страшен со своим посиневшим лицом и открытыми выкатившимися глазами. Отчего его пальцы были стерты до костей? Он, должно быть, отчаянно боролся голыми руками, чтобы карабкаться. Я никогда не забуду этих скрюченных, лишенных ногтей пальцев. Я ощупал его поясницу. Ха! Пояс с деньгами исчез.
― Винкельштейн, ― сказал я, повернувшись неожиданно к маленькому еврею, ― этот человек имел при себе две тысячи долларов. Куда вы девали их?
Он сильно вздрогнул. В глазах его появилось выражение страха. Оно исчезло, и лицо его исказилось яростью.
― У него ничего не было, ― взвизгнул он, ― у него не было медного гроша. Он не что иное, как старый нищий, которого я таскал за собой, чтобы он играл на скрипке. Он в долгу у меня. Будь он проклят. А вы-то тут при чем, вы, паршивый нахал, который смеет обвинять почтенного человека в том, что он обкрадывает трупы.
― Я был другом покойника. Я и сейчас друг его внучки. Я хочу восстановить справедливость. Этот человек носил на себе две тысячи долларов в поясе. Это принадлежит теперь девушке. Вы должны это отдать, Винкельштейн, или…
― Докажите это, докажите это, ― суетился он. ― Вы лжец, она лгунья, вы все шайка лгунов, старающихся очернить почтенного человека. Я утверждаю, что у него никогда не было денег, и если он когда-либо говорил это ― он лжец.
― О, подлая гадина, ― воскликнул я, ― это вы лжете. Я с удовольствием заткнул бы вашу грязную глотку, но я не отстану от вас, пока вы не выкашляете назад эти деньги. Где Берна?
Он сразу успокоился.
― Ищите ее, ― засмеялся он ядовито, ― ищите ее сами и убирайтесь с глаз моих как можно скорей. ― Я увидел, что он нащупал мое слабое место, и, погрозив ему на прощанье, вышел.
В одной из соседних палаток находился ресторан, куда я направился, чтобы выпить чашку кофе. Я расспросил прислуживавшего мне человека, жирного веселого малого, относительно девушки. Да, он знал ее. Она жила вон в той палатке с мадам Винкельштейн. Говорят, что она ужасно убивается по старику бедная девочка.
Я поблагодарил его, проглотил свой кофе и направился к палатке. Пола была спущена, но я постучал о парусину и тотчас же увидел мрачное лицо Мадам. Увидев меня, она сделалась еще мрачнее.
― Что вам нужно? ― спросила она.
― Я хочу видеть Берну, ― ответил я.
― Это невозможно. Ведь вы же слышите ее. Разве этого недостаточно? ― И я действительно слышал очень тихий жалобный звук, исходивший из палатки, что-то среднее между рычаньем и стонами, похожее на плач индусской женщины над покойником, только бесконечно более покорное и тоскливое. Я был потрясен, полон благоговения, неизмеримо грустен.
― Благодарю вас, ― сказал я. ― Простите. Я не хочу беспокоить ее в час горя. Я приду еще раз.
― Хорошо, ― засмеялась она ядовито, ― приходите еще раз.
Итак, мои ожидания не сбылись. Я подумал о возвращении, но потом решил воспользоваться случаем, чтобы осмотреть немного знаменитый Чайлькут и снова направился дальше. Лица тех сотен, которые я встречал, были те же, что попадались уже мне тысячами: отмеченные печатью пути, изборожденные складками страдания, измученные усталостью, помертвелые от отчаяния.
Здесь были та же безумная спешка, то же равнодушие к бедствиям, та же суровая стоическая выносливость.
Снежная буря бушевала на вершине Чайлькута и снег кружился, покрывая тысячи ям глубиной от десяти до пятнадцати футов, вырытых для сохранения припасов. Я стоял на вершине почти отвесного склона, который носил название «лестницы». В ледяной коре были вырублены ступени, по которым взбирались люди с тяжелыми ношами на спинах. Можно было подвигаться только гуськом. Эта была знаменитая «Человеческая Цепь». По краям дорожки на разных расстояниях были вырублены площадки, чтобы дать возможность обессилевшим выйти из цепи и передохнуть. Но если какой-нибудь изнуренный путник спотыкался и падал в одну из расселин, ряд быстро смыкался и никто не оглядывался на него. Люди надевали острые коньки, так что ноги их вонзались в скользкую поверхность. Многие из них имели палки, и все сгибались почти вдвое под своими мешками. Они не разговаривали, губы их были сурово сжаты, глаза неподвижно уставлены в одну точку и мрачны. Они наклоняли головы, чтобы укрыться от порывов резкого ветра, но в какую бы сторону они ни поворачивались, он неизменно дул им навстречу. Снег лежал толстым слоем на их плечах и покрывал их грудь, на их бородах блестели ледяные сосульки. Когда они поднимались со ступеньки на ступеньку, казалось, будто ноги их налиты свинцом, с таким трудом они переставляли их, и площадки для отдыха по пути никогда не пустовали. Видно было, как они шатались в ущелье, добравшись до вершины пути под порывами ветра, который, казалось, одним дуновением заметал все тропинки. Они ощупью находили ямы для припасов, вырытые лишь накануне и теперь покрытые глубоким снегом. Они спускались вниз с головокружительной быстротой, отгибаясь назад на свои палки, ибо спуск был похож на каток. В минуту они исчезали из глаз, но назавтра люди из Чайлькута появлялись вновь, и так повторялось каждый день. Крестный путь воистину был весь воплощен в муках этого подъема. Со своего места на вершине я видел, как людская цепь тянулась вверх звено за звеном, и каждое звено был человек. А когда они взбирались по безжалостной тропинке, на каждом человеческом лице можно было прочесть палимпсест его души.
О, что это было за зрелище, что за декорации! Путь 98-го года! Величайшее мужество, безумный ужас, властная алчность, самоотверженное жертвоприношение! Но над всем этим ― его жажда, его надежда, его страсть и мука ― властно царил отважный дух Открывающего Путь, отважного Пионера. Тогда я понял все до конца. Эти молчаливые, терпеливые труженики были завоеватели Великой Белой Страны, мужи Дальнего Севера, братья Полярного Хаоса. Ни одна сага не прославит их подвига, ни одно сказание не обессмертит их. Их имена будут записаны на снег, который растает и исчезнет под улыбкой весны. Но в делах своих они будут жить, и их неукротимый дух будет светить как маяк, озаряя мрачные своды Вечности.
Я провел эту ночь в бараке и на следующее утро снова наведался в палатку, где лежала Берна. На мой зов опять появилась мадам в пестром капоте, но на этот раз к моему удивлению, она была очень любезна:
― Нет, ― ответила она твердо, ― вы не можете увидеть девушку. Она совершенно лишилась сил. Мы дали ей сонный порошок, и теперь она спит. Но она очень больна, пришлось послать за доктором.
Делать было нечего. С тяжелым сердцем я поблагодарил ее, выразил свое сожаление и ушел. Я старался разобраться в том, что заставляло меня так беспокоиться за девушку. Я беспрерывно думал о ней с нежностью и тоской. Я так мало знал ее, но это «мало» так много значило для меня. Я находил грустную радость, вызывая в своем воображение ее образ. О, я может быть был глуп и молод, но я никогда еще не встречал девушки, которая нравилась бы мне, и это было очень, очень сладко.
Итак, я вернулся в ресторан и дал жирному малому записку, которую он обещал передать ей в руки. Я написал: «Дорогая Берна, не могу выразить вам, как глубоко я потрясен смертью вашего дедушки, как я сочувствую вам в вашем горе. Я свернул с другой дороги, чтобы повидать вас, но вы были слишком больны. Теперь я должен вернуться обратно. Если бы я только мог сказать вам слово, чтобы подкрепить вас! Я ужасно огорчен этим. Берна, дорогая, вернитесь, вернитесь обратно. Эта страна не для вас. Если я могу чем-нибудь помочь вам, Берна, дайте мне знать, если вы приедете в Беннет; я увижу вас там. Верьте мне, дорогая, мое сердце болит за вас. Будьте мужественны. Всегда преданный вам Этоль Мельдрум».
Затем я снова направился в Беннет.