Страница 26 из 38
Одно только не вошло в Реперовы таблицы, не покорилось никаким выкладкам и цифрам, одного только не смог никто записать на карте…
Но дайте договориться до этих чудес по порядку, как я доехал до них.
Я писал вам, как я был очарован островом (и вином тоже) Мадеры. Потом, когда она скрылась у нас из вида, я немного разочаровался. Что это за путешествие на Мадеру? От Испании рукой подать, всего каких-нибудь миль триста! Это госпиталь Европы.
Но вот стали выходить из тридцатых градусов: всё теплее и теплее. "Пар костей не ломит", – выдумали поговорку у нас; но эта поговорка заключает отрицательную похвалу теплу от печки, которая, кроме тепла, ничего и не дает организму. А солнечное, и притом здешнее, тепло! Боже мой! что оно делает с человеком? как облегчит от всякой нравственной и физической тягости! точно снимет ношу с плеч и с головы, даст свободу дыханию, чувству, мысли… И так целые многие дни и ночи! Долго мы не выйдем из магического круга этого голубого, вечно сияющего лета. Подумайте, года два всё будет лето: сколько в этой перспективе уместится тех коротких мгновений, которые мы, за исключением холода, дождей и туманов, насчитаем в нашем северном миньятюрном лете! "Дед, где мы теперь?" – спросил я однажды.
"Я уж вам три раза сегодня говорил; не стану повторять", – ворчит он; потом, по обыкновению, скажет. "Пойдемте, – говорит, – таща меня за рукав на ют, – вон это что? глядите!.." – "Облако". – "Как не облако! посмотрите хорошенько: ну, что?" – "Туча". – "Эх вы, туча! Какая туча? остров Пальма".
– "Что вы! Канарские острова!" – "Как же вы не видите?" – "Что ж делать, если здесь облака похожи на берега, а берега на облака. Где же Тенериф?" – спрашиваю я, пронзая взглядом золотой туман и видя только бледно-синий очерк "облака", как казалось мне. "Не увидим, – говорит дед, – мы у него на параллели, только далеко". – "Зайдем в Санта-Круц?" – "Опять зайти: часто будет! Этак никогда не доберемся до Японии". – "А под каким градусом лежит Пальма?" – "Подите посмотрите сами на карте". Я не пошел, зная, что он скажет. И в самом деле сказал. "Под 270. Ведь с вами же вчера целый час толковали". – "Забыл". – "Как же я-то не забываю?" – "На то вы дед. Да что это, пассат, что ли, дует?" – спросил я, а сам придержался за снасть, потому что время от времени покачивало. "Кто его знает? не разберешь! – ворчал дед. – Рано бы, кажется, а похож. Вот подождем денька два-три".
Но денька два-три прошли, перемены не было: тот же ветер нес судно, надувая паруса и навевая на нас прохладу. По-русски приличнее было бы назвать пассат вечным ветром. Он от века дует одинаково, поднимая умеренную зыбь, которая не мешает ни читать, ни писать, ни думать, ни мечтать.
Переход от качки и холода к покою и теплу был так ощутителен, что я с радости не читал и не писал, позволял себе только мечтать – о чем? о Петербурге, о Москве, о вас? Нет, сознаюсь, мечты опережали корабль. Индия, Манила, Сандвичевы острова – всё это вертелось у меня в голове, как у пьяного неясные лица его собеседников. 22 января Л. А. Попов, штурманский офицер, за утренним чаем сказал:
"Поздравляю: сегодня в восьмом часу мы пересекли Северный тропик". – "А я ночью озяб", – заметил я. "Как так?" – "Так, взял да и озяб: видно, кто-нибудь из нас охладел, или я, или тропики. Я лежал легко одетый под самым люком, а "ночной зефир струил эфир" прямо на меня".
"Ну, что море, что небо? какие краски там? – слышу я ваши вопросы. – Как всходит и заходит заря? как сияют ночи? Всё прекрасно – не правда ли?" – "Хорошо, только ничего особенного: так же, как и у нас в хороший летний день…" Вы хмуритесь? А позвольте спросить: разве есть что-нибудь не прекрасное в природе? Отыщите в сердце искру любви к ней, подавленную гранитными городами, сном при свете солнечном и беготней в сумраке и при свете ламп, раздуйте ее и тогда попробуйте выкинуть из картины какую-нибудь некрасивую местность. По крайней мере со мной, а с вами, конечно, и подавно, всегда так было: когда фальшивые и ненормальные явления и ощущения освобождали душу хоть на время от своего ига, когда глаза, привыкшие к стройности улиц и зданий, на минуту, случайно, падали на первый болотный луг, на крутой обрыв берега, всматривались в чащу соснового леса с песчаной почвой, – как полюбишь каждую кочку, песчаный косогор и поросшую мелким кустарником рытвину! Всё находило почетное место в моей фантазии, всё поступало в капитал тех материалов, из которых слагается нежная, высокая, артистическая сторона жизни. Раз напечатлевшись в душе, эти бледные, но полные своей задумчивой жизни образы остаются там до сей минуты, нужды нет, что рядом с ними теснятся теперь в душу такие праздничные и поразительные явления.
Нужно ли вам поэзии, ярких особенностей природы – не ходите за ними под тропики: рисуйте небо везде, где его увидите, рисуйте с торцовой мостовой Невского проспекта, когда солнце, излив огонь и блеск на крыши домов, протечет чрез Аничков и Полицейский мосты, медленно опустится за Чекуши; когда небо как будто задумается ночью, побледнеет на минуту и вдруг вспыхнет опять, как задумывается и человек, ища мысли: по лицу на мгновенье разольется туман, и потом внезапно озарится оно отысканной мыслью. Запылает небо опять, обольет золотом и Петергоф, и Мурино, и Крестовский остров.
Сознайтесь, что и Мурино, и острова хороши тогда, хорош и Финский залив, как зеркало в богатой раме: и там блестят, играя, жемчуг, изумруды…
Виноват, плавая в тропиках, я очутился в Чекушах и рисую чухонский пейзаж; это, впрочем, потому, что мне еще не шутя нечего сказать о тропиках. Каждый день во всякое время смотрел я на небо, на солнце, на море – и вот мы уже в 140 ‹южной› широты, а небо всё такое же, как у нас, то есть повыше, на зените, голубое, к горизонту зеленоватое. Тепло, как у нас в июле, и то за городом, а в городе от камней бывает и жарче. Мы оделись в тропическую форму: в белое, а потом сознались, что если б остались в небелом, так не задохлись бы. Реомюр показывал 220 в тени. Лучи теряют свою жгучую силу на море. Кроме того, палубу смачивали водой и над головой растягивали тент. Кругом не было стен и скал, запирающих воздух, и сквозь снасти свободно веял пассат. Небо часто облачно, так что мы не можем видеть ни восхождения, ни захождения солнца. Оно выходило из-за облак и садилось в тучи. "Что ж это вы, дед, насказали о тропических жарах, о невиданных ночах, о Южном Кресте? Всё, что мы видим, слабо…" – "Теперь зима, январь, – говорит он, обмахиваясь фуражкой и отирая пот, капавший с небритого подбородка, – вот дайте перевалиться за экватор, тогда будет потеплее. А Южный Крест должен быть теперь здесь, вон за левой вантой!" – и он указал коротеньким пальцем на ванту. "Дался им этот Крест, – ворчал дед, спускаясь в люк, – выдумали Крест! И Креста-то никакого нет: просто четыре небольшие звезды… Пойти-ка лучше лечь, а то еще…" – и исчез в люк.
Вверху, однако ж, небо было свободно от туч, и оттуда, как из отверстий какого-то озаренного светом храма, сверкали миллионы огней всеми красками радуги, как не сверкают звезды у нас никогда. Как страстно, горячо светят они! кажется, от них это так тепло по ночам! Эта вечно играющая и что-то будто говорящая на непонятном языке картина неба никогда не надоест глазам. Выйдешь из каюты на полчаса дохнуть ночным воздухом и простоишь в онемении два-три часа, не отрывая взгляда от неба, разве глаза невольно сами сомкнутся от усталости. Затверживаешь узор ближайших созвездий, смотришь на переливы этих зеленых, синих, кровавых огней, потом взгляд утонет в розовой пучине Млечного Пути. Всё хочется доискаться, на что намекает это мерцание, какой смысл выходит из этих таинственных, непонятных речей? И уйдешь, не объяснив ничего, но уйдешь в каком-то чаду раздумья и на другой день жадно читаешь опять.
Море… Здесь я в первый раз понял, что значит "синее" море, а до сих пор я знал об этом только от поэтов, в том числе и от вас. Синий цвет там, у нас, на севере, – праздничный наряд моря. Там есть у него другие цвета, в Балтийском, например, желтый, в других морях зеленый, так называемый аквамаринный. Вот наконец я вижу и синее море, какого вы не видали никогда.