Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 25

+

8. Когда рождается хлеб

Это случилось весной. Той самой, что приходит не в календаре, а в сердце – когда тает что-то внутри, и слышно, как капает прощение с крыш.

Я проснулся рано. Колокол молчал, но душа звонила. Не для службы – для жизни. Оделся, вышел. Туман стоял над полем, будто Бог закрыл лицо мира полотном, чтобы тот проснулся не глазами, а душой.

Шёл Василий с крынкой молока. Игнат тащил доски к амбару. На окне у Анны трепетала белая занавеска. Всё как обычно. И всё – иначе.

Я подошёл к храму. Дверь – открыта. На пороге – старуха Варвара, та, что едва ходит.

– Батюшка, – говорит, – можно я сегодня просто тут посижу? Я больше ничего не могу. Но сидеть – могу. С Богом.

Я впустил её. И сам сел рядом. Ни молитвы, ни службы, ни свечей. Только мы вдвоём. Старость и время. Молчали.

Потом зашёл Игнат. Сел рядом. Без слов. Потом девочка. Потом кто-то ещё. И вдруг храм наполнился людьми, не по уставу – по сердцу.

Кто-то начал тихо читать Псалтирь. Кто-то достал хлеб. Разломил. Подал другому. Как будто вечеря. Но без алтаря. Без священства. Без притязаний. Только – любовь. Хлеб, как сердце. Простой. Тёплый. Ломимый.

И вдруг я понял: не нужно ждать чуда. Оно уже случилось. Оно – в том, что они пришли. Что сели. Что поделились. Что – живут.

Когда уходили, Варвара наклонилась ко мне и сказала:

– Батюшка… сегодня, мне кажется, я стала молодой. А ты?

Я молчал. Я был не молод. Но – новый. Как земля, когда её вспашут. Как поле – когда его дождём напоят. Как хлеб – когда его только вынули из печи.

И я записал у себя:

“Когда рождается хлеб – не спрашивают, кто сеял. Радуются, что есть. Так и с добром: если даже человек сделал его однажды – пусть делает снова. Пусть сеет, пусть месит, пусть делится. Накопление добра – это и есть Царство Небесное в нас”.

 

+

Свеча тридцатая

Запах ладана и навоза

 

Ах, как ясно всё помню... Словно вчера всё было – а прошло уж тридцать лет, если не больше. Моё первое место – деревня Стайки, край света и начало Неба. Поезд до райцентра, потом полуторка по разбитой дороге, потом пешком через поле с рюкзаком, в котором и ряса, и крест, и книги, и баночка сгущёнки – всё, что осталось от семинарской бурсы.

Встретила меня баба Наста – костлявая, с косынкой, пахнущая укропом и медом. Сказала:

– Вот тебе, батюшка, изба, в ней жил покойный дьячок. Вон там храм – деревянный, с поломанной колокольней. Люди тут хорошие, но простые. Молись да не унывай.

И началась жизнь. Такая, о которой не пишут в учебниках, но которую, думаю, сам Господь ценит выше богословских томов.

По утрам я выходил в огород, в сапогах, заткнув за пояс полы подрясника. Косил траву. Привязал к поясу веревочку с четками, чтобы не забываться. Косишь – а ум твой в Иисусовой молитве. Коса шуршит, сено пахнет, жаворонки в небе – рай!

А потом – в хлев. Там телята. Меня бабка Дуня попросила их освятить.

– А то, – говорит, – батюшка, дохнут у нас. Вон Васян прошлой весной всё стадо потерял.

Я пошёл. В сапогах, с кадилом. Освятил воду, прочёл канон, окропил. Один телёнок в ухо боднул, другой – языком облизал крест. Смеюсь.

– Видишь, – говорю, – и эти малые создания Бога чувствуют.

Дуня перекрестилась и вдруг заплакала.

– Спасибо тебе, батюшка. Как на душе светло стало… Как будто праздник.

А у меня и впрямь было чувство – будто Рождество.

*

Храм был покосившийся, с щелями, через которые свет пробивался, как лучи благодати. На службах бывало – бабки три, да одна девчонка, Глашка. Остальные – кто в поле, кто в лесу, кто в кабаке. Но я служил как на Пасху. Пел, как умел, читал Евангелие с сердцем. И чувствовал – Он рядом. Ибо сказал же: “Где двое или трое – там и Я среди них”.

А как-то пришёл ко мне Степан – бывший тракторист. Уж очень он ругался, пил и жену гонял.

– Батюшка, – говорит, – я тут… как бы сказать… покреститься хочу. Вроде чую – не так живу. Но как быть? Я ж, как поросёнок…

А я – на крыльце сидел, мёд ел, солнце светило. Улыбнулся.

– Ну так Христос за кого пришёл? За фарисеев, что ли? Он как раз к поросятам шёл. А ты – возвращайся. Будем крестить. Тебе и в новую рубаху найдём.

И крестили. Прямо на лугу, в бочке, с пением “Спаси, Господи, люди Твоя”. А в небе – облака, как ангелы.

Запомнилось одно утро особенно. Пошёл я молиться – а в храме прохудилась крыша, капает на аналой. А в носу – не только ладан, но и запах навоза с соседнего двора. И вдруг понял – нет различия. И ладан, и навоз – всё одно, если видишь жизнь, а сердце любовь.

И сказал тогда в себе:

– Господи, не дай мне забыть это. Что Ты – не в чистоте, но в сердце. Что можно спастись на покосе. Что Ты и в хлеву – как некогда в Вифлееме.

*

Прошло много лет. Сейчас я служу в кафедральном соборе. Всё чинно, благолепно, золото, хор ангельский… А сердце моё – всё там, в Стайках. Где ветер пахнет сеном, где старушки пекут пироги на праздник, где навоз и ладан сливаются в один запах – запах живой, настоящей жизни, не книжной, а евангельской.

И если кто спросит, где я впервые увидел Христа, я скажу: в глазах бабки Нюры, когда она поставила свечку за телёнка. В тепле, которое шло от хлева. В молитве под грохот дождя. Там я понял: не важно, где ты. Важно – как ты. И с Кем.

А всё остальное – приложится.

 

+

Свеча тридцать первая

Проповедь с похорон

 

– Так, село Пидгирцы, улица Центральная, дом… шестнадцать? Или шестьдесят?.. Господи, вразуми! – батюшка Максим торопливо вынимал бумажку из кармана подрясника, стараясь не уронить крест, венчик и молитвослов. Всё утро валил мокрый снег, и уазик пробуксовывал в каше.

На заднем сиденье лежала погребальная епитрахиль – старая, с вытертым золотым крестом. Её когда-то подарил старец с Афона, сказав: “Она будет служить тебе не раз в жизни, а раз в сердце”. Тогда батюшка не понял.

Он вошёл в дом. Всё было как положено: гроб, свечи, суета, сдержанные слёзы.

– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа... – начал он чин.

Люди застыли. Кто-то кивнул, кто-то напряжённо всматривался – никто не знал батюшку, но и спрашивать не стали. В деревне редко спорят с человеком в рясе.

Когда дошли до слов про “все прегрешения, вольныя и невольныя”, батюшка неожиданно замедлил. Взгляд его упал на лицо покойника – пожилого мужчины, серого и мирного, как забытая фотография. И вдруг пришла тишина – особая, та, что бывает, когда в сердце говорит не ум.

Он закрыл молитвослов и начал говорить не по чину:

– Мы не знаем этой души. И я не знал. Простите… Но, знаете, я много раз хоронил. И всё чаще думаю: ведь мы хороним не только человека – мы храним память о том, что в нас самих жило рядом с ним. Его доброта – напоминание о том, как мы забыли быть добрыми. Его ошибки – наши собственные страхи. Его смерть – наш вопрос: “А как я живу?”

Он говорил просто. Без красивостей. Будто не с людьми, а с Самим Богом делился. И слова его ложились на сердца – не о покойнике, а о каждом из них. Прощение. Сожаление. Жажда начала сначала.

Плакала женщина в платке. Мужик с разбитым лицом вдруг перекрестился. Мальчишка, которому велели “не бегай”, – замер, слушая.

И вдруг батюшка понял – он не ошибся. Или… ошибся не туда, куда думал.

Через час, уже на крыльце, к нему подошёл один из мужчин:

– Батюшка… а вы вообще кого хоронили?

– Простите… не знаю. Мне сказали адрес… Но, видимо, что-то перепутали.