Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 28

— Да, маленькая не помнит. Она ничего не слышала и не знала.

— О его смерти? — Я напряженно размышляла. — Да, может быть. Но Майлс должен помнить, Майлс должен знать.

— Ах, не трогайте вы его! — вырвалось у миссис Гроуз.

Я ответила ей таким же пристальным взглядом.

— Не бойтесь. — Я продолжала размышлять. — Но это все же странно.

— Что Майлс никогда не поминал о нем?

— Никогда, ни единым намеком. А вы мне говорите, что они были «большие друзья»?

— Ох, только не Майлс! — убежденно пояснила миссис Гроуз. — Это у Квинта была такая выдумка. Играть с мальчиком, портить его. — Она помолчала минуту, потом прибавила: — Квинт очень уж вольничал.

Передо мной возникло его лицо — такое лицо! — и меня пронзила внезапная дрожь отвращения.

— Вольничал с моим мальчиком?

— Со всеми очень вольничал!

В ту минуту я не стала углубляться в ее определение, подумав только, что оно отчасти приложимо и к другим, к десятку служанок и слуг, составлявших нашу маленькую колонию. Но для нас самым важным было то счастливое обстоятельство, что никакая зловещая легенда, никакие кухонные пересуды не были на чьей бы то ни было памяти связаны с милым старинным поместьем. У него не было ни худого имени, ни дурной славы, а миссис Гроуз самым явным образом хотелось только быть поближе ко мне и дрожать в молчании. В конце концов я даже подвергла ее испытанию. Это было в полночь, когда она уже взялась за ручку двери, прощаясь со мной.

— Так вы говорите — ведь это очень важно, — что он был известен своей испорченностью?

— Не то чтоб известен. Это я знала, а хозяин не знал.

— И вы ему никогда не говорили?

— Ну, он не любил сплетен, а жалоб терпеть не мог. Все такое его ужасно сердило, и если человек для него был хорош…

— То он ничего и слушать не хотел? — Это совпадало с моим впечатлением: он не любил, чтоб его беспокоили, и, быть может, не слишком разбирался в людях, которые от него зависели. Тем не менее я настаивала: — Даю вам слово, что я бы ему сказала!

Она почувствовала, что я ее осуждаю.

— Признаться, я не так поступила, как надо. Но, по правде говоря, я побоялась.

— Побоялись чего?

— Того, что этот человек мог сделать. Квинт был такой хитрец, такая тонкая штучка.

На меня это подействовало сильнее, чем мне хотелось показать.

— А ничего другого вы не боялись? Его влияния?…

— Его влияния? — повторила она, глядя на меня встревожено и выжидающе, пока я не вымолвила:

— На милых невинных крошек. Ведь они были на вашем попечении.

— Нет, не на моем! — откровенно и с отчаянием возразила она. — Хозяин верил Квинту и послал его сюда, потому что считалось, будто он болен и деревенский воздух ему полезен. Так что от его слова все зависело. Да, — она подчеркнула, — даже дети.

— Дети… от этой твари? — Я с трудом подавила стон. — Как же вы это терпели?

— Нет, я не могла терпеть, и сейчас не могу! — И бедная женщина залилась слезами.

Как я уже говорила, начиная со следующего дня за детьми был установлен строгий надзор; и все же как часто и как горячо всю ту неделю мы возвращались к этой теме! Мы говорили и говорили с ней в воскресную ночь, а меня, особенно в поздние часы (можете себе представить, как мне спалось), все время преследовала тень чего-то, о чем миссис Гроуз умолчала. Я сама не утаила от нее ничего, но осталось одно только слово, которое утаила миссис Гроуз. Более того, к утру я убедилась, что она молчала не по недостатку откровенности, но потому, что у каждой из нас были свои страхи. Когда я оглядываюсь назад, мне в самом деле кажется, что к тому времени, как утреннее солнце поднялось высоко, я с тревогой прочла в известных нам событиях почти все то значение, какое должны были придать им события последующие, более трагические. Самое главное, они воссоздали для меня зловещую фигуру живого человека — о мертвом можно было не думать! — и те месяцы, когда он постоянно жил в усадьбе, складывались в долгий и страшный срок. Предел этому мрачному периоду был положен на рассвете зимнего дня, когда один из работников нашел Питера Квинта мертвым по дороге из деревни в усадьбу. Катастрофа объяснялась, хотя бы с виду, заметной раной на голове: такую рану можно было приписать, как оно и подтвердилось в дальнейшем, падению в темноте, по выходе из трактира, на скользком, обледенелом склоне, где нашли тело. Обледенелая тропа, неверный поворот, выбранный во тьме и в нетрезвом виде, объясняли очень многое, — в сущности, после дознания следователя и неуемной болтовни окружающих, почти все; но в его жизни были странные и рискованные приключения, тайные болезни, почти явные пороки — так что все это могло объяснить и гораздо большее.

Я не знаю, какими словами надо рассказывать эту историю, чтобы создалась достоверная картина моего душевного состояния, но в те дни я была способна черпать радость в необычайном взлете героизма, которого от меня требовали обстоятельства. Теперь я понимала, что от меня ждали трудной и очень значительной услуги и что было некое величие в том, чтобы дать заметить — о, тому, кому следует! — мою победу там, где другая девушка потерпела бы неудачу. Мне очень помогало то, — признаться, и теперь, оглядываясь на прошлое, я аплодирую сама себе! — что я смотрела на мою услугу так смело и так просто. Я здесь для того, чтобы охранять и защищать этих детей, осиротевших и милых детей, чья беспомощность, ставшая вдруг слишком очевидной, отзывалась глубокой, постоянной болью в моем уже не свободном сердце. Действительно, мы вместе отрезаны от мира, мы объединены общей опасностью. У них нет никого, кроме меня, а у меня — что ж, у меня есть они. Словом, это великолепная возможность. И эта возможность представилась мне воплощенной в ярком образе. Я щит — я должна заслонять их. Чем больше вижу я, тем меньше должны видеть они. Я начала следить за ними, сдерживая и скрывая нарастающее волнение, которое могло, если бы затянулось, перейти в нечто, подобное безумию. Как я теперь понимаю, спасло меня то, что оно перешло в нечто совершенно иное. Оно не затянулось — его сменили ужасные доказательства, улики. Да, повторяю, улики — с того самого момента, как я приступила к действию.

Этот момент начался с полуденного часа, который я проводила в парке с одной только младшей моей воспитанницей. Мы оставили Майлса дома лежащим в глубокой оконной нише на большой красной подушке: ему хотелось дочитать книгу, а я была рада поощрить такую похвальную наклонность в мальчике, единственным недостатком которого бывала подчас крайняя непоседливость. Его сестра, напротив того, с удовольствием отправилась на прогулку, и мы с ней около получаса бродили в поисках тени, ибо солнце стояло еще высоко, а день был чрезвычайно жаркий. Гуляя с Флорой, я снова убедилась, что она, как и ее брат, умеет — у обоих детей была эта очаровательная особенность — оставлять меня в покое, не бросая, однако, совсем одну, и разделять мое общество, не докучая своим присутствием. Они никогда не бывали назойливы и все же никогда не бывали невнимательны. Я же только наблюдала их самозабвенную игру вдвоем, без меня: казалось, они увлеченно готовят какой-то спектакль, а я в нем участвую как увлеченный зритель. Я входила в мир, созданный ими, им же незачем было входить в мой мир, и мое время бывало занято только тем, что я изображала собой какую-нибудь замечательную особу или предмет, которого в ту минуту требовала игра, словом, удостаивалась высокого поста, веселой и благородной синекуры. Я не помню, что мне пришлось изображать в тот день, помню только, что я была чем-то очень важным и что Флора вся ушла в игру. Мы сидели на берегу озера, и, так как мы только что начали изучать географию, наше озеро называлось Азовским морем.[5]

И вдруг до моего сознания дошло, что на другом берегу «Азовского моря» кто-то стоит и внимательно наблюдает за нами. Это знание постепенно накоплялось во мне очень странным отрывочным образом — необычайно странным, помимо того, что все это еще более странным образом быстро слилось воедино. Я сидела с работой в руках, изображая что-то такое, что могло сидеть, на старой каменной скамье, лицом к озеру, и с этой позиции я начала убеждаться мало-помалу, однако не видя этого прямо, в присутствии третьего лица на некотором расстоянии от нас. Старые деревья, густые кустарники давали много прохладной тени, но вся она была пронизана светом этого жаркого и тихого часа. Ни в чем не было двойственности, по крайней мере, ее не было в моей уверенности, возраставшей с минуты на минуту, что именно я увижу прямо перед собой на том берегу озера, как только подниму глаза. В эти минуты они не отрывались от шитья, которым я была занята, и сейчас я снова чувствую, с каким усилием давалось мне решение не поднимать глаз, пока я не придумаю, что же мне делать. В поле зрения была одна чуждая всему фигура, чье право присутствовать среди нас я мгновенно и страстно отвергла. Я перебрала решительно все возможное, говоря себе, что нет ничего естественнее появления кого-нибудь из работников фермы или даже посыльного, почтальона, например, или мальчика из деревенской лавочки. Такая мысль ничуть не поколебала моей твердой уверенности — ведь я знала, все еще не глядя, — кто это и к кому это явилось. Казалось бы, что могло быть естественнее, если б на том берегу все так и происходило, но, увы, этого не было!

5

Считается, что одним из косвенных (возможно, стертых из памяти) источников идей при создании повести был рисунок Тома Гриффитса «Дом с привидениями», опубликованный в иллюстрированном журнале «Блэк энд Уайт» (1891) в одном номере с джеймсовским мистическим рассказом «Сэр Эдмунд Орм». Джеймс, конечно, не мог не заметить рисунка, на котором изображены двое детей, мальчик и девочка, в ужасе смотрящие на противоположный берег озера, где стоит дом с башней. В одном из окон дома сияет призрачный свет, отражающийся в воде; дети стоят под большим деревом, берега озера заросли густым кустарником. Вполне вероятно, что воспоминание о рисунке всплыло — пусть неосознанно, — лишь когда писатель услышал рассказ архиепископа Бенсона, и в конечном счете привело к описанию озера, получившего название Азовское море, где героиня (а быть может, и ее подопечная) видит призрак покойной гувернантки.