Страница 96 из 114
Однажды, например, он пришел и заявил:
– Какими ослами могут быть заказчики! Один такой осел позвал меня ремонтировать письменный столик восемнадцатого века и говорит мне: "Что вы скажете? Нынешним мастерам такой мебели ни за что бы не сделать. "- Когда угодно! И вы ее не отличите от вашей." – "С такой мозаикой?" – "Точь-в-точь. И даже с коробящейся фанерой, потресканным лаком и патиной. Иначе говоря, я сделаю один то же самое, что мой товарищ восемнадцатого века смог сделать только в компании с временем." Но другой раз он говорил:
– Скопировать кого-нибудь недостаточно, чтобы сравняться с ним.
Или же:
– В наше время иногда есть еще выдумка, но уже нет законченности.
И прибавлял:
– А выдумка должна быть такая, чтобы она не забывалась.
Перед стулом или столом "нового стиля" он пожимал плечами. Говорил:
– Можно и на это смотреть. Надо же каждой эпохе иметь свой стиль.
Но, по правде говоря, в своем ремесле он был консерватором и почти реакционером. Довольно регулярно посещая Лувр, Карнавале, Клюни, он сочетал с большой сноровкой и знанием приемов обширную эрудицию; и в спорах располагал такой смесью доводов технических и доводов исторических, что чаще всего за ним оставалось последнее слово.
Впрочем, он был далек от ясного понимания наиболее глубоких причин своего умонастроения. Попытки нового искусства, несомнено, разочаровывали его главным образом потому, что он в них не чувствовал ничего, исходящего от него самого. Нечто в нем протестовало: "Я этого не нашел. Я не старался это найти. Мне никогда не нужно было, чтобы это нашел другой. И никто меня ни о чем таком не просил". Он страдал, безотчетно для себя, оттого, что жил в мире, где человек, производящий вещи, ни в малой степени не определяет их формы. Он ясно ощущал, что принадлежит к толпе исполнителей. Горькое чувство это сводилось к словам: "Цивилизация не может без нас обойтись. Но она обходит нас". Он размышлял о машинах, которыми его специальность пользовалась еще мало, но от которых приходилось ждать, что и ей они навяжут вскоре свои услуги. Он понимал, что механизация влечет за собою концентрацию не только капитала, но и творческой силы, силы духа.
Революционный синдикалист, он не позволял себе уходить мечтами в прошлое, которое он, к тому же, плохо знал, за исключением истории мебели, оттого, что был далеко не таким любителем чтения, как Миро. Но у него было смутное впечатление, что задолго до права голосования когда-то трудовой народ имел право творчества. И этой-то, совершенно неосознанной тоске по средневековью, о котором он даже не старался составить себе представление, одно уж название которого было ему подозрительно, его синдикалистские верования были, тем не менее, обязаны своею искренностью и пылом.
Между тем Миро, очень близкий к нему по формуле своих убеждений, был гораздо больше привязан душою к новейшей демократической традиции. Мыслители, его воспитавшие, оставались в его глазах пророками лучшего будущего. Не будучи удовлетворен своей эпохой, он рассчитывал на усиление некоторых из числа ее главных тенденций; и картина завтрашнего общества, которую он рисовал себе, не так уж была далека от идеала, который любила провозглашать сама эта эпоха, когда устами своих политических деятелей она предавалась почти искренним излияниям. Более справедливое распределение богатства и власти, более надежные способы выбора всякого рода администраторов, уничтожение паразитов, обуздание алчности и хитрости отдельных личностей и меры против присвоения ими плодов чужого труда; больше этого Виктор Миро, пожалуй, не потребовал бы от Республики взамен доверия, которое подарил ей отец его, Огюстэн Миро, мятежник сорок восьмого года.
XXV
Когда Вазэм, докуривая сигару, спускался по лестнице, а сквозь запах, табака он чувствовал запах собственного тела, более уловимый при ходьбе. Он умылся слишком торопливо. Не все белье успел переменить. И вдобавок, чтобы не возбудить в дяде подозрений, остался в обычном своем костюме, а одежда, которую носишь каждый день, в которой потеешь летом, издает кисловатый запах. К нему присоединяется, если обедать в кухне и задерживаться в ней, приготовляя кофе или моя посуду, чад пригорелого жира, еще более тягостный для самолюбия молодого человека, так как низкое социальное положение – более серьезный порок в его глазах, нежели нечистоплотность.
Да и как навести на себя чистоту и принарядиться, когда у тебя нет ни ванны, ни туалетной комнаты, и когда вдобавок ты боишься дяди? Вазэм осознал в этот миг некоторые неудобства бедности, о которых раньше не задумывался. Можешь сколько угодно быть в автобусе на редкость обаятельным молодым человеком, на которого дамы невольно обращают внимание. Если в интимной обстановке ты окажешься мальчиком немного грязным и явно не принадлежащим к хорошему обществу, то весь твой первоначальный успех пойдет на смарку и цена тебе будет меньшая, чем какому-нибудь нескладному и некрасивому юноше из хорошей семьи.
В кармане у него оставалась значительная часть наградных: два франка, монета в пятьдесят сантимов, медяки. Когда он проходил по бульвару Барбеса мимо парикмахерской, где умывальники и флаконы сияли в безлюдии перед закрытием магазина, его осенила идея. Он вошел.
– Причешите меня. Только причешите. И смочите мне волосы одеколоном.
Парикмахер попытался вовлечь Вазэма в более сложные операции: стрижку, мытье головы и т.д. Но уже было девять часов.
– У меня нет времени.
– Жаль. У вас очень длинные волосы на шее и около ушей. Просто их причесать недостаточно. И затем, вам пора начать бриться. Пробор посередине?
Вазэм вышел оттуда с пробором посередине, с приглаженными и блестящими волосами и ароматом, реявшим вокруг его головы, как дым от трубки, ароматом, не имевшим для Вазэма никакого определенного значения и представлявшим собою просто запах парикмахерской, как существует запах аптеки. Но кроме того он приобрел за полтора франка флакончик с этикеткой: "Апрельская Улыбка". Эти духи парикмахер ему порекомендовал как "тонкие и стойкие, а главное – очень изысканного букета".
На ходу Вазэм сорвал шапочку с них, откупорил склянку. Проходя по малолюдной и темной улице Кристиани, он оттянул спереди воротник и вылил себе на грудь приблизительно половину, затем повторил ту же операцию с другой стороны.
Словно душ окатил его вдруг, возникло холодное и в то же время жгучее ощущение влажности, струясь по прихотливым путям, достигая непредвиденных мест, сбежав по целой складке тела и забравшись даже в один из носков; в то же время закружилась немного голова под напором крепкого аромата.
"Очевидно, я перехватил, – думал Вазэм, – и духи не слишком равномерно распределились". Но они так растеклись по коже, что имели повсюду возможность заглушить менее элегантные запахи. И сам черт не помешал бы залпам "Апрельской Улыбки", посредством непрерывного обстрела одежды, покончить с пропитавшими ее потом и чадом.
– Да, я здесь… Вы рядом не звонили? Хорошо. Живо, входите. В этих домах, где так много жильцов, нельзя на площадке и двух минут пробыть без того, чтобы кто-нибудь не прошел мимо. Привратница вас ни о чем не спросила? О, да это от вас так духами разит? Какой он милый! Надушился, как куртизанка. В автобусе вы не были так надушены, я бы это заметила, и другие пассажиры тоже. Значит, вы ради меня надушились? Это прелесть как мило с вашей стороны! Дайте-ка, я повешу вашу шляпу… если она захочет висеть. Нет. Положим ее вот сюда. Войдите же. У меня немного тесно. Самое здесь приятное – это вид из окон на сад. Боже, да ведь это замечательно: комната сразу пропиталась вашими духами. Так бывает, когда в чемодане разбивается бутылка одеколона. Это что за духи? Как они называются? Апрельская улыбка? Какое славное название! Да ведь вы сами – апрельская улыбка. Садитесь. Мне нравятся немного вульгарные духи. Тонкие напоминают мещанские приемы любви. Это лицемерие, потому что, в конце-концов, у духов только одно назначение: возбуждать. Я знаю, что можно страшно возбудиться от тонких духов, а от других испытывать главным образом тошноту, если хватить немного через край… Ха-ха-ха!