Страница 33 из 46
На обратном пути Лоис Эстрашар сказал, сдвинув шляпу на затылок с нахмуренного лба н нагнувшись к Кинэту:
– Я не патриот. Но этот немец все-таки немного взбесил меня. Ни за что не соглашусь, что мы у себя не сделаем революции, пока нас немцы не поколотят. А затем, самый тон, каким он это вам преподносит! Вы слышали? Словно это самая естественная вещь. Спокойствие какое!… Ну нет, не так уж я уверен, что мы дадим себя поколотить. А вы?
XVIII
Жюльета только что пришла и не успела сесть, как мать ей сказала:
– Кстати, тебя ждет письмо.
– Меня? Письмо?
– Ну да. Его отдала мне вчера вечером швейцариха. Мне самой.
Госпожа Веран старалась не смотреть на Жюльету. Но в ее интонациях слышались удивление, преднамеренная сдержанность, легкое беспокойство.
Она встала, пошла в другую комнату. У Жюльеты возникло такое ощущение, словно она переполнена сердцебиением. Настолько переполнена, что ей казалось невозможным вынести это ощущение дольше одной минуты. Жизнь не выдержала бы этого напора.
Когда мать вернулась, Жюльета успела сказать себе: "Лучше бы это было не то". Успела подумать, что разочарование, часы, целый день разочарованности, которые бы затем наступили, ей было бы легче пережить, чем эту одну минуту ожидания и предчувствия.
Но уже издали можно было узнать вид конверта, характер почерка, букву "П" в слове "Париж". Жюльета вырвала у матери письмо из рук, словно нетерпеливо надеялась его получить.
Г-жа Веран невольно сказала:
– Значит, ты ждала его?
– Нет. Решительно ничего не ждала.
Нахмурив брови, сжав губы, как будто толпа врагов готовилась броситься на нее и отнять письмо, Жюльета засунула его в свою сумочку и быстро поцеловала мать.
– До свиданья, мама.
– Да что с тобой? Ты ведь только что пришла. Что случилось?
– Ничего, ничего. Я возвращусь к тебе днем.
На конверте стояло: "Мадемуазель Жюльете Веран". Уже в тот миг, когда она его положила в сумочку, у нее мелькнула мысль: "Значит, он не знает, что я замужем". Теперь, собираясь его распечатать, она себе повторяет: "Значит, он этого не знает?" Но не может поверить. "Он решил мне написать. Написал на мой прежний адрес; на мое прежнее имя. Ведь это было проще всего".
Она делает еще несколько шагов по улице, сжимая в руке письмо. Конверт гнется, складывается, почти скрывается в дрожащей руке. Жюльету пронизывает искушение: уничтожить письмо, не читая. Зачем? Чтобы не подвергнуться опасности безмерного разочарования. Разочарования в чем? Неужели она так неразумна, что надеется?
Искушение сразу исчезает, как бредовая мысль. Лучше умереть, чем длить эту жизнь, не зная, что написано в письме.
22 декабря.
Жюльета, моя дорогая,
Я хочу тебя видеть. Я только что пришел к выводу, после долгих размышлений, что такая полная разлука непостижима, не может длиться между нами неопределенно долго. Я знаю, что был ее единственным виновником. Но не в этом вопрос. Главное – это свидеться. Я попытаюсь объяснить тебе, что произошло со мною, хотя заранее признаю твою правоту. Ты была права, потому что желала продолжать наши отношения и потому что теперь я прошу тебя их возобновить.
Написать тебе я решил после прогулки, совершенно подобной нашим прежним прогулкам, с тем лишь отличием, что я был один. Впрочем, мысль о тебе, твое присутствие не переставало мне сопутствовать. Ты была, право же, рядом со мной, слева от меня. Погода стояла хорошо нам знакомая, не совсем печальная, и небо было такое, каким мы любили его, оттого что оно помогало нам чувствовать себя одновременно и немного затерянными и обретшими какой-то кров. Я слушал гудки буксирного парохода и думал: "Через час стемнеет". Спутник мой слева молчал. Я узнавал взгляд, которым он обычно смотрел на меня. Все показалось мне легко возобновимым и неизбежным. Чуть было я не произнес "Жюльета", словно на следующем углу непременно должен был увидеть тебя.
Я уверен, что мы свидемся послезавтра, в четверг. Не могу себе представить, чтобы ты не получила вовремя этого письма, или отсутствовала, или чтобы у тебя было какое-нибудь препятствие. Я замечаю, что никогда не верил вполне в твое отсутствие.
Я предлагаю тебе, если ты согласна, одно из наших обычных мест свиданий: этот скверик с развалиной на бульваре Генриха IV. Если ты придешь туда в четверг, в три часа дня, то застанешь меня там непременно. Если бы случайно шел сильный дождь, то я сидел бы на террасе или в маленьком кафе напротив. Нежно тебя целую, моя кроткая Жюльета, и прошу простить меня
Пьер.
Жюльета плачет без слез. Задыхается и не может всхлипнуть. Тревога, смешанная из боли, непомерной радости и отчаяния, сжимает все ее тело.
Одно несомненно: завтра, в четверг, 24 декабря, в три часа дня, Жюльета будет стоять перед маленьким сквером. Это неминуемо, как если бы решено было предвечно. Что произойдет потом? Это неважно. Остальные обстоятельства жизни – ничтожные подробности. И к тому же она когда-то была слишком озабочена будущим. Пьер упрекал ее в этом, и, быть может, именно это не понравилось ему. Опасаясь, как бы не пришел конец их любви, она, быть может, ускорила конец. Надо легче отдаваться потоку дней. Когда отдаешься отчаянию, удается ведь совершенно забывать о будущем. Пусть бы несчастье учило нас быть счастливыми!
"Отчего он покинул меня?… Нет. Не хочу больше думать об этом. И во всяком случае об этом его не спрошу. Не надо начинать с объяснения… А между тем, надо мне было бы это знать, чтобы… Любит ли он меня снова? Да, раз он хочет вернуться. Его письмо, как мне кажется, полно любви. Оно такое же любящее, как его прежние письма. Не такое пылкое, как иные из них, но нежное. Он не говорит, что любит меня. Но не нужно слов. Не потому ли он возвращается, что я его слишком горячо звала? Вернулся ли бы он сам? То есть, если бы я его тем временем разлюбила, написал ли бы он мне? Если бы я исчезла, пустился ли бы он искать меня? Я была так близко. Не переставала ждать его. Он сам говорит: он был уверен, что найдет меня, когда захочет, на следующем углу".
Но у нее такое чувство, словно она бледнеет и словно чудовищная мысль поднимается вдоль нее и ее сжигает. Как могла она хотя бы на мгновение забыть про это? Как посмела она думать о том, что сама делала "тем временем"? Ей хочется протестовать. Она близка к тому, чтобы крикнуть, как обвиняемая: "Ничего я не сделала! Клянусь, что ничего не сделала! Сделалось нечто, в чем она не принимала участия. Человеку становится дурно на улице; прохожие поддерживают его за плечи; ведут в аптеку или несут в фиакр. Что с ним делать, – решают прохожие. Я отсутствую. Распоряжайтесь моим трупом. Трупом называют только мертвеца. Но и живыми распоряжаются иногда как мертвецами. И с ними, пожалуй, еще меньше стесняются. Волю покойника уважают или стараются угадать. Но когда живой теряет волю, то люди думают, будто поступают хорошо, внушая ему свою волю.
Боже! Какую ей волю внушили! Какое непоправимое зло причинили ей! Разве нельзя было подождать еще немного, догадаться, что разлука меду нею и Пьером непостижима и не может длиться неопределенно долго?" Правда, она слишком страдала. На нее было больно смотреть. Нельзя было, сложа руки, дать ей умереть от горя. Надо было к чему-нибудь прибегнуть, чтобы ее спасти. Так говорят люди. "Пусть бы даже я была осуждена на смерть от горя, разве я отказывалась умереть от горя?" И подумать только, что нужно было всего лишь подождать, что он должен был вернуться, что все могло стать прежним, быть возможным, как раньше! Достаточно было немного терпения. "Но в терпении у меня не было недостатка. Я ждала бы его десять лет, если бы могла думать, что он вернется. Я ждала бы его десять, скажи он мне: "Жди меня". Можно ли говорить о терпении, когда нет ни искорки надежды? Но, может быть, другие на моем месте надеялись бы, несмотря ни на что. Я согрешила недостатком надежды. У меня никогда не было для надежды такой силы духа, как у других. Я не умею верить в будущее. Как я наказана!"