Страница 14 из 15
Возможно, попроси сейчас и Аля, Прасковья Матвеевна побушевала бы и смилостивилась. Но та прошла мимо, вскользь глянула на хозяйку, словно была выше ее ростом.
– Мама, перестань!
– Куда же мы пойдем?
– Нет, нет, нет! Вот я уже и не вольна в своем доме! Я говорю-съезжайте! Вешняки большие, жили у меня, найдете еще.
– Да ведь и месяц не кончился, как же так вдруг?
– Самое страшное, зиму пережили – все! Теперь можно и летнее помещение снять. Любую сараюшку сдадут.
Мать начала было просить, но Аля остановила ее:
– Мама, ты что, не видишь? Зачем, кого ты уговариваешь?
И та сразу успокоилась. За дочку, ради нее готова была на все, даже на унижение, а за себя она давно уже была спокойна. Собралась, оделась и ушла. Вернулась вечером.
– Ну, вот, доченька, что нашла. Выбирать не приходится.
В солнечный весенний день, впрягшись в тачку, Аля везла на новое место их пожитки все с той же табуреткой наверху.
До конца войны оставалось меньше двух недель.
1984
– Вот вы говорите, воздастся каждому по его делам и что заслужил, таков и суд над тобой.
Ничего этого я не говорил, но ему хотелось рассказать, и я кивнул.
– А я вам говорю – ерунда. И тот, кого вы считаете своим врагом, не враг ваш. Только все это мы понимаем задним числом, и все это очень грустно, печальней, чем мы думаем.
Он подсучил синие тренировочные штаны, влез в воду и, взмучивая глину, ил, походил вдоль берега туда, обратно, словно ему припекало подошвы. А когда вылез, некоторое время смотрел в задумчивости на свои белые на зеленой траве, незагорелые ноги, к которым прилипли нити водорослей, шевелил пальцами.
– Ну, что ж, искупаемся, пожалуй?
Мы разделись и поплыли. Речка наша неширока, поплавав вдоль, мы вылезли на том, высоком берегу, сели над обрывом и смотрели на луг, на деревню, как там гонят стадо. Вечностью веет, когда видишь, как на закате, в пыли пригоняют стадо: и тысячу, и две тысячи лет назад так было…
Гнали всего семь коров. Три из них зашли в один двор; впереди, раскачивая ведерным выменем, задевая раздутыми боками за штакетник, тяжело шла старая пегая корова – Ночка. Ее не однажды отбитые рога загнулись книзу. Следом за ней -дочь ее, которую так и назвали: Дочка. Позади всех весело трусила молодая нетель. Коров быстро разобрали по дворам, и только одну все загоняли хворостинами – хозяин, хозяйка и парнишка,- забегали с разных сторон: не привыкла еще ко двору, куплена недавно.
Когда мы лет двадцать назад поселились в этой местности, коров в деревне было сорок шесть, но косить запрещали, пусть хоть пропадает трава. И пропадала. Как только не исхитрялись хозяева, ходили и в соседний дачный поселок, где большие участки, выкашивали их за "спасибо". Но был и такой дачевладелец, который в одно лето сгноил уже скошенную траву, а вывезти с участка не дал; этому с тех пор носили молоко бесплатно.
И год от года все меньше, меньше становилось коров, дошло до того, что на целую деревню остались три коровы. Летом дачники сражались за молоко, шли в магазин стоять в долгой очереди. Потом уже и косить разрешили, даже поощряли, но легче отучить, чем приучать заново. Кто продал корову со двора, решился, тот вновь не заводит: старики слабеют, молодым не очень-то нужно.
И только в том дворе, куда одна за другой сами зашли три коровы, все эти годы держали и гусей, и индюшек, и кур, и обязательно корову с теленком. Весь этот воз тащила на себе Дуся: дети маленькие, муж – горький пьяница. Бывало, в горячую сенокосную пору придет отекший, небритый, лицо черное от напора крови, одна нога – в ботинке, другая – в носке, печень раздута, вот такой живот перед собой несет: "Дай стакан!.." И хрипит: "Дуське не сказывай!" А Дуся, привезя на велосипеде молоко в поселок, всех предупреждает: "Моему не давайте денег. Будет просить, не наливайте ни за что!"
Однажды все же видел я ее с мужем. В праздник шли они через поселок к автобусу парой, нарядные, Дуся издали звонко здоровалась, чтобы все видели, как они с мужем в гости идут. Давно уже она не Дуся, а Евдокия Андреевна, молодости своей она так и не видела, но дети выросли, выучились; за старым, осевшим в землю домом стоит теперь новый, еще необжитый, кирпичный: два финских четырехстворчатых окна смотрят на юг, по три – на восток и на запад, и еще за домом – кирпичный гараж. Вот у нее и снял на лето полдома мой собеседник, с которым мы, искупавшись, сидели на обрыве, смотрели, как гонят стадо. Познакомились мы с ним здесь же, на речке. Вначале кивали друг другу, потом стали здороваться, разговаривать.
Обычно так складывается, что один кто-то любит рассказывать, другой -слушать. И каждый свой рассказ он начинал, словно бы возражая мне: "Вот вы говорите…" Я кивал, и следовала пауза. Это для меня наступала пауза, а он уже рассказывал мысленно, оттого многие его истории начинались как бы с середины.
– …И ведь что замечательно: судим о человеке, не зная, а уж если составили мнение, с тем и живем. Вот в этом году, в марте месяце, спускаюсь вниз за газетами, вынул из ящика, открываю в лифте "Вечерку". Не знаю, как вы, а я лично всегда смотрю с последней страницы: что в кино, в театрах идет, кто умер? А умер такой-то. И, между прочим, мы с ним были знакомы. И даже не между прочим. Познакомились, сейчас я вам скажу, в каком году. Президента Кеннеди застрелили в шестьдесят третьем, так? Так! В том же году родилась наша дочь. В первый класс я ее не провожал, чего моя жена до сих пор забыть мне не может, а не провожал потому, что как раз в тот год, в сентябре, была у меня путевка на юг. Вот там, на юге, мы с ним и познакомились. В один и тот же час до завтрака я плыву, он плывет. Поплаваем от буйка к буйку, полежим на воде и – обратно. Вначале кивали друг другу, как вот мы с вами, потом пошли необязательные разговоры. Плавал он отлично. Кстати, он и научил меня нескольким йоговским упражнениям, могу вам их как-нибудь показать. Пришло время – знакомимся. Я называю свою фамилию, он называет: такой-то… И вдруг я начинаю вспоминать: такой-то, такой-то… И вспомнить не могу, и не могу отвязаться, что-то с этой фамилией связано.
Опять мы утром киваем друг другу, опять плывем вместе, а мне уже неприятно. И руку ему подавать неприятно. Как раз в эти дни прибило к берегу массу медуз, входишь в воду, как в суп. Мальчишки, естественно, швыряются ими друг в друга, выкидывают на горячую гальку. Смотрю, он объясняет терпеливо, что медузы – санитары моря, нельзя, мол, не следует, а мне и это неприятно. И, главное, вспомнить не могу. Начал нарочно запаздывать на пляж. Прихожу, он, уже одетый, встречает улыбкой издали: "Что это вы, мол? Такое море…" – "Да так, не спалось, давление меняется…"
И точно, нагнало туч от Батуми, из сырого угла, ночью молнии полыхают, одна – в небе, другая – в море, гром, ливень хлынул тропический. Тут все же что-то с нервами происходит: вспомнил! И кто он, и что с ним связано -все вспомнил. Утром издали показываю одному моему сослуживцу на этого человека, тоже отдыхал там: "Не знаешь, кто это? А такая фамилия ничего тебе не говорит?" – "Ну как же!" И рассказывает мне. Точно! Конец сороковых -начало пятидесятых годов, вся эта история с биологами, помните, наверное? А я-то помню. Дядька мой, брат моей матери, закончил в ту пору свой земной путь.
Знаете, великим людям и тут даровано утешение: рано ли, поздно ли, их доброе имя будет им возвращено. Хотя бы и посмертно. Чем больше претерпел, тем ярче воссияет. Спросите сегодня, что провозглашал, например, Джордано Бруно? В чем состояла его ересь? Девяносто из ста, ручаюсь, не ответят. Так что-то вспоминается из школьных лет. А вот что дал себя сжечь на костре, но не отрекся, это запомнило человечество.
А у дядьки моего несчастного никто далее и не вымогал отречения. Кто он? Сидел в рядах, как все, подымал руку, как все, потом и его время пришло. А что в нем, в рядовом, происходило!.. И с работы погнали не почему-либо, а так, среди других прочих.