Страница 23 из 87
О США я знала больше, чем о какой-либо другой стране. Так сложилось, что с детства меня учили английскому языку и я рано начала читать по-английски Уайльда, Голсуорси, Стейнбека и Хемингуэя. Знакомство с американским кино, а через него с Америкой, было возможно потому, что на правительственных дачах всегда крутили кино по уикэндам; сюда давали заграничные фильмы, которым не было допуска на городские экраны СССР. И, конечно, на этих дачах главными зрителями была молодежь, изучавшая иностранные языки. Грета Гарбо и Ширли Темпл, Бетти Девис и Дина Дурбин, Кетрин Хэпберн и Спенсер Треси, Мирна Лой и Кларк Гэйбл, Барбара Стенвик и Роберт Тейлор были знакомы мне еще до войны. Позже моей любимой киноартисткой надолго стала Ингрид Бергман. Я могла пользоваться этим «закрытым экраном» вплоть до 1949 года, пока не оставила навсегда старую дачу в Зубалове, где жила с детства.
Став студенткой Московского Университета я выбрала на историческом факультете историю США. Это было подсказано общим настроением и интересами тех лет – во время войны и в первые годы после нее. Дух дружбы с американским союзником был очень силен, и все стремились узнать как можно больше о великой заокеанской демократии.
Мой первый муж, студент дипломатического института, и я вместе читали «Историю русско-американских отношений» Ф. Шумана. Я писала курсовые доклады об установлении дипломатических отношений между США и СССР в 1933 году, о Новом Курсе Рузвельта, об американских профсоюзах. Моя давняя подруга Аля писала о возникновении Организации Объединенных Наций. Вся наша университетская группа изучала историю, экономику и географию США, внешнюю политику США в Южной Америке и в Европе.
Мы читали все то немногое, что переводилось в СССР из американской художественной литературы. В годы войны мне удавалось просматривать «The Illustrated London News», а также «Life», «Time» и «Fortune», где всегда было много интересных подробностей о союзниках, о конференциях в Тегеране, Ялте и Потсдаме.
Мой отец только однажды, в 1942 году вызвал меня на свою квартиру в Кремль, чтобы представить Уинстону Черчиллю. Я успела поздороваться и через пять минут была отправлена обратно. Это было исключением из общего правила отца – никогда не выводить меня в «большой свет». Ему не только не могло прийти в голову взять меня с собой на международные конференции, но он считал недопустимым мое присутствие даже на московских дипломатических обедах, хотя знал, что я могла говорить по-английски.
Эти правила строго выполнялись и после смерти отца, поэтому в Москве у меня никогда не было доступа ни к дипломатическому миру, ни к иностранным корреспондентам. Единственной встречей подобного рода было интервью в 1955 году с Рэндольф Херстом и Кингсбери Смитом по их просьбе, разрешенное правительством. Меня долго инструктировал перед этим Молотов, а во время интервью с нами сидел переводчик из МИД'а, хотя в нем не было необходимости.
Инструктаж Молотова сводился к тому, чтобы не говорить ни о политических проблемах в стране, ни о политических взглядах моего отца. Не говорить, что мой брат Василий сидит в тюрьме, а объяснить его отсутствие болезнью. Не касаться политики и вообще возможно быстрее закончить разговор. Я пыталась отказаться от интервью, но на это Молотов заметил: «Нельзя; тогда они скажут, что мы тебя прячем, или что тебя уже нет в Москве!» И мне пришлось следовать этой инструкции в присутствии молчавшего переводчика. Это и был мой единственный «контакт» с иностранцами, да еще Эммануэль Д'Астье…
Но, несмотря на это, у меня давно сложилось некоторое живое представление о США из книг, фильмов, рассказов. Совсем недавно Алю навещала ее тетка из Детройта, приехавшая вместе с сыном, молодым врачом и всей его семьей. Она гостила у своей сестры, которую не видела сорок лет, с тех пор, как уехала из России. На московских улицах ее поразило, что каждая женщина несет в руках тяжелую сумку, а то и две.
«Бедные женщины! У нас никто так не навьючен», – говорила она, – «покупки везут в машине, или магазин присылает вам все домой».
Ее сын содержал на заработок детского врача огромную семью и купил для всех билеты на дорогую поездку в СССР.
И к Берте приезжали ее родственники из США, примерно столько же лет не видевшие ее мать. Это была пожилая пара, делавшая туристское турне вокруг света. Как завидовала им бедная Берта, и все мы!
Впрочем, более существенным, чем все рассказы, выставки, гастроли и фильмы, было давнее и глубокое чувство симпатии к Америке давно сложившееся в России. Это чувство свойственно в СССР всем, – начиная от школьников, студентов, интеллигенции, до самых простых людей, знакомых больше с американской техникой, чем с историей. Чувство доброжелательности и симпатии к такой же огромной, как Россия, стране, с такой же смесью культур, языков и природных зон, стране, никогда с Россией не воевавшей, более чем естественно. Не разделяет этого чувства только отставшая от жизни партия и ее правительство.
Объехавший весь мир известный русский хирург А. А. Вишневский, говорил мне после поездки в США, что нигде он не встречал такого радушия и тепла: «С нами хотят дружить, нас любят, это чудесные люди!» – повторял он. То же самое я слышала от спортсменов, от музыкантов, от писателей, которым удавалось побывать в США. Сейчас, когда я вспоминала все это, мне казалось, что если я в самом деле решусь обратиться в посольство США, то я найду отклик и понимание.
Мне не приходилось встречаться с американцами в Москве. Но дружба с московскими индийцами дала мне очень многое: я теперь легко говорила по-английски. Браджеш и его друзья помогли мне почувствовать, что мир не кончается за границами Советского Союза. Браджеш Сингх вывел меня в мир, как и обещал когда-то. От него я научилась свободному и легкому общению с незнакомыми людьми, – то, что мне раньше было так трудно из-за врожденной застенчивости и скованности.
Сейчас я была, к собственному удивлению, как дома, в незнакомой стране, далеко от соотечественников. У меня появились несвойственные мне раньше, уверенность в себе, спокойствие и невозмутимость. Откуда все это? Кто бы в Москве поверил, что мне легко здесь одной, что я ничего не боюсь.
В Индии я набиралась сил с каждым днем. С меня свалились тяжкие цепи, вечно давившие мое сердце и сознание в СССР. В Москве мне никогда не пришло бы в голову пойти в посольство США. Там я всегда была пассивной и как бы парализованной; мне казалось, что осталось только «доживать жизнь», нянчить внуков – а жить будут молодые. Здесь же, в Индии, я вдруг почувствовала, что у меня есть силы, чтобы начать какую-то новую, собственную жизнь.
Но мне нужно было время, чтобы на что-нибудь решиться. Поэтому я тянула, мне нужна была отсрочка. Я еще не готова была сделать такой шаг завтра же. И – только бы никто об этом не догадался…
Однажды, когда я сидела на террасе с учителем здешнего колледжа и он писал на хинди мелом на грифельной доске, перед нами вдруг как из под земли вырос Суров. Учитель вскочил и вежливо удалился. Я приготовилась к трудному разговору.
Динеш и Кауль, как видно, уже известили посольство, что я намереваюсь остаться в Калаканкаре до 25-го января, до следующего самолета в Москву. С этим кое-как согласились. Но, когда я сказала Сурову, что буду просить Москву разрешения погостить здесь еще три месяца, он долго молчал.
«Ну, а что потом, Светлана?» – осторожно спросил он, наконец.
«Потом я вернусь домой», – сказала я, сделав над собой усилие. – «Ведь я же имею право гостить у родственников».
Суров на это кивнул головой, но он был озадачен.
«А вы совсем прижились тут», – сказал он, все еще не в силах опомниться от моего сари, – «даже язык изучаете!»
Кроме Косыгина, давшего мне разрешение на поездку в Индию, никто в Москве не взял бы на себя ответственность за продление визита. Поэтому мне оставалось лишь одно – написать ему письмо, прося о продлении. Я передала письмо Сурову. Суров задумчиво качал головой, соображая, что же теперь будет… Я знала, что пока письмо дойдет в Москву и будет обсуждено там, пройдет немало времени. Даже если мне будет отказано (в чем я почти не сомневалась), то отсрочку я все-таки выиграю. Суров уехал мрачный, увозя с собой мое письмо к премьеру.