Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 242

Он вспомнил, как жена его однажды сказала — лет двадцать назад: «Ты всегда всё слишком надолго оставляешь, Коля. И людей, и вещи». Тогда он промолчал. А теперь — вспомнил. И подумал, что, может, библиотека — это тоже что-то, что он оставил слишком надолго.

Может, она обиделась.

Он не знал, что делать. Не знал, кто сейчас должен что-то делать.

Свет продолжал резать глаза. Он казался слишком ярким, как допрос, как развернутая ошибка. В нём всё вокруг теряло текстуру: стены — бумажные, стулья — нарисованные, сам он — будто персонаж на странице, которую кто-то сейчас прочитывает вслух.

И всё это — под одной фразой, неотвязной:

«Я же всё закрыл…».

Но, может быть, не всё. Может, какая-то щель осталась. Не в двери. В нём.

Лампа мигнула — один раз, будто моргнула устало. Потом — снова. И ещё. Сначала просто моргала, как старик с подёргивающимся веком. А потом — потухла.

Не щёлкнула. Не вспыхнула. Просто исчезла. Света не стало — как если бы его никогда и не было.

Николай стоял посреди зала, окружённый плотной темнотой, но не полной. От коридора, от лестницы, от приёмника за стойкой — сочилась слабая, мутная подсветка. Этого хватало, чтобы видеть, как всё вокруг стало слишком неподвижным. Мир не потемнел — он остановился. Свет не ушёл — он застыл внутри предметов. Воздух стал вязким, как кисель, пролежавший в холодильнике две недели. Вдох — тяжёлый. Как будто пыль в этом зале имела волю и решила лечь поперёк его горла.

Он не двигался.

Никто не ответил.

Ни здание, ни стены, ни книги. Ни пол, ни воздух, ни его отражение. Всё молчало. Но это не была привычная тишина, к которой он успел прикипеть, как к старой подушке — твёрдой, неудобной, но своей. Это была тишина после. После чего — он не знал. Но чувствовал: что-то закончилось. Не лампа. Не ночь. Что-то — внутри.

Он опустил взгляд на ладони. Они были дрожащие. Сухие. Кожа потрескалась на костяшках. Он давно не мазал их кремом — зачем, если никто не смотрит? Но теперь они казались не его. Будто пальцы — не для света, а для бумаги. Хрупкие, скрипучие. Книговидные.

«Вот и доигрался, Михалыч. Сторожил — и досторожился», — пронеслось в голове.

И он сам не понял — смеётся он про себя или злится.

Он чувствовал себя ребёнком. Не в смысле возраста — в смысле масштаба. Всё вокруг стало выше, больше, дальше. Стеллажи — как деревья. Потолок — как небо. А он — маленький, ненужный, стоящий посреди зала, где пахло старой тканью, мышами и чем-то ещё. Тонким, нездешним. Как будто где-то в углу лежала раскрытая книга, и из неё сочилось.

Он сделал шаг назад — и каблук щёлкнул по плитке. Громко. Слишком. Как выстрел в церкви. Он вздрогнул. Зал не ответил.

«Может, показалось», — подумал он, но сам себе не поверил.

Потому что тело уже знало. Тело всегда знает первым.

Он выдохнул. Не для себя — как будто для кого-то, кто слышит. И, почти не разжимая губ, сказал:

— Здесь всегда было тихо… Может, даже слишком.

Фраза сорвалась сама. Как исповедь. Сказанная не вслух, а в пространство. Как будто на том конце этой тишины кто-то есть. Кто-то, кто ждал этого признания.

Свет не вернулся.

И он не стал звать. Потому что звать — значит надеяться, что кто-то придёт.

А он больше не надеялся.

Он сидел. Не просто — присел, не отдохнул — сел. Как будто всё, что можно было сделать, он уже сделал. А всё остальное — не его работа.

Чай. Вот что ещё осталось. Он протянул руку к сумке, пошарил наощупь, достал термос. Крышка скрипнула, как старый шкаф в коммуналке. Пар поднимался лениво, вонял металлом и заваркой — знакомо, по-домашнему. Рука дрожала, но Николай не заметил. В этом возрасте тело нередко шутит с тобой — зуб свело, спину прихватило, пальцы затряслись. Раньше злило, теперь стало чем-то вроде привычного соседства. Как старая тележка на колёсиках в подъезде: гремит, но никто её не выносит.

Он налил чай в пластиковую крышку. Пластик был уже потрескавшийся — под пальцем ощущалась сетка трещинок, будто миниатюрная карта какой-то чужой страны. Выпил глоток. Тепло. Горько. Тяжело.

А тревога — всё ещё внутри. Как будто поселилась между рёбрами и перекатывается от одного к другому, как шарик в детской погремушке. Она не кричит. Она не требует. Просто есть. И он не мог понять — зачем. Ничего не произошло. Никто не звонил, не ломился в дверь, не шептал из-под пола. Всё тихо. Слишком тихо. Всё закрыто. Все лампы потухли. Всё — как должно быть. Но…

«Что-то не так».

Мысль упорная, как комар под одеялом.

Он взглянул в сторону окна — того, которое днём приоткрылось. Или не приоткрылось. Или он не закрыл. Или кто-то… Он мог бы проверить. Мог бы сейчас подняться, пройти, снова дёрнуть раму, потрогать замок. Просто убедиться. Но не встал. Потому что знал: если встанет — придётся что-то узнать. А он не хотел.

Он сделал второй глоток. Чай стал холоднее. Во рту — горечь, как после невысказанных слов.

«Психуешь, старик. Хватит. Завтра новые книги придут. Новые книги — новые запахи», — сказал он себе.

И сразу почувствовал, насколько голос внутри стал тоньше. Не как раньше — низкий, хрипловатый, уставший. А как будто чужой голос на том же месте, с теми же интонациями, но уже не его.

Он поставил крышку на край стола, туда, где было пятно от вчерашнего чая. Пятно расползалось, не сохло — как будто напиток тоже не хотел исчезать.

Он подумал о жене.

Не потому что скучал. Просто… пришло её лицо. Само. Вспомнилось, как она смотрела на него, когда он рассказывал про «засветку» в охране — ту, что был уверен, увидел на мониторе, но наутро там ничего не оказалось. Как она усмехнулась. Не с издёвкой. С пониманием.

«Ты бы посмеялась… — подумал он. — Сказала бы: “Воображаешь, как всегда”. А может, и нет…».

Он не знал.

Может, и она бы почувствовала. Это что-то. Без имени. Без формы. Как затерянный в библиотечном фонде том, у которого стёрлась карточка. Он есть, но не проходит по базе. Никем не выдан. Никем не возвращён.

Он опёрся локтями на стол. Почувствовал, как дерево отдало тепло обратно. Словно у стола была память. Словно он знал, что человек — не первый, кто тут тревожится. Что все уже были. И все оставались.

Он не поднимался. Не шевелился.

Чай остывал.

А мир — будто прислушивался.

Он встал резко, будто не по своей воле — как солдат по команде, которую не слышал, но уже знал. Стул отъехал с глухим скрипом, похожим на кашель старого курильщика. В груди что-то клацнуло — возможно, ключица. Он не удивился. С каждым годом тело всё больше напоминало инженерную конструкцию времён Хрущёва: держится, но неизвестно, на чём.

Он прошёл через коридор, не включая свет. Свет был бы излишеством — показным, чужим, слишком живым. А он сейчас хотел именно контроль. Тьма казалась честнее. В ней хоть понятно, откуда исходит тревога — отовсюду.

Пол под ногами будто стал мягче. Не настолько, чтобы проваливаться, но достаточно, чтобы ощутить: что-то в этой ночи расползается. Как промокший лист бумаги, который всё ещё держит форму, но стоит дотронуться — и потечёт.