Страница 126 из 242
Глава 27. Ночные шаги
Николай стоял в коридоре между читальным залом и лестницей, как будто забыл, зачем сюда вышел. Пальцы машинально теребили край пиджака — тот самый, в который въелся запах сгоревшей бумаги. Тяжёлый, сухой, как гарь от газеты, подожжённой в печке — будто память пыталась дышать через пепел. На языке стоял терпкий привкус золы, и даже чай — крепкий, как наряд ППС, — не перебивал. Всё тело зудело, как будто его обнюхал кто-то, кого не было. Или был.
В библиотеке было тихо, но не той тишиной, что рождается от покоя, — это была тишина, у которой текли слюни. Старая, простуженная тишина, липнущая к коже, как влажная тряпка в кладовке. Она не звенела — она слушала. Николай давно перестал считать, сколько раз за ночь он начинал прислушиваться — и сколько раз отводил взгляд от окон. В них, кстати, отражался только он. И лампы. А вот книги — не всегда. Вчера, например, полка с краеведением исчезла из отражения на двадцать три минуты. Он засекал.
Он не спал. Не потому, что не мог — а потому что что-то могло произойти, пока он будет спать. Это, как выяснилось, хуже бессонницы. Это — слежка за собой, в чьих-то чужих глазах.
Пепел сожжённой страницы он смахнул в урну, но отпечаток остался на внутренней стороне куртки. Как след руки, приложенной изнутри. Николай не показывал этого никому — да и кому? Единственная, кто ещё задавал вопросы — это библиотекарша с третьего этажа, но она вчера с ним не поздоровалась. Или не увидела. Или не умела больше.
Он прошёл по коридору, прикрыв двери руками, как будто кто-то мог подглядеть в щель. Пальцы задели табличку: «Вход в фонд». Буквы под ней были стёрты, но неравномерно: «в», «ф» и «д» выглядели новенькими. Остальные — как будто истлели. Он заметил это только вчера, но табличка висела здесь всегда. Вроде бы. Как и всё тут — вроде бы.
Он устал. Так, что даже позвоночник ныл от бессмысленного вертикального положения. Хотелось лечь на полу — плашмя, носом в плитку. И пускай бы кто ходил. Лишь бы не говорить, не думать, не быть — просто глядеть, как умирает люминесцентная лампа над архивом: с треском, с миганием, с обидой.
— Не пиши — не будет, — прошептал он. Голос шёл с хрипотцой, как будто простыл — хотя не простужался лет пятнадцать. — А если уже написал?..
Он сам не знал, кому это говорил. Книге? Себе? Голосу в радиоприёмнике, что три дня назад произнёс дату его рождения и имя — чужое. Он повторял эту фразу, как заучку, отрабатывающего реплику в школьном спектакле, где роль у него — «дерево номер два». И именно его всегда забывали убрать со сцены после третьего акта.
Николай достал из внутреннего кармана обрывок сожжённой страницы. Он клялся, что выкинул его. И всё равно — в кармане. Теплеет. Словно ждал. На бумаге — буква «Н», нацарапанная углём, будто ногтем по картону. Рядом — след пальца. Не его. У Николая нет таких подушечек. Его — старческие, плоские. Этот — будто детский. Или чужой.
Он прижал бумагу к груди. Ненадолго. Просто чтобы почувствовать её. И себя.
Тело отозвалось — щекой, лопаткой, коленом. Всё вдруг напомнило, что оно живое, а значит — видимое.
— Ну и что теперь? — спросил он вслух.
Воздух не ответил. Но под потолком — затрещала лампа. Как будто кто-то засмеялся. Тихо. Именно в тот момент, когда становится страшно молчать.
Холод в помещении был не уличный и не сквознячный — он был музейный, кондиционерный, такой, что застревал в костях, как тонкая иголка от шприца, которой забыли сделать укол. Воздух не двигался: будто кто-то поставил его на паузу. Николай шевельнул плечом — и почувствовал, как по позвоночнику прошёлся липкий ток: не от страха, а от переохлаждения, от жизни, которая почему-то не согревает. В читальном зале пахло старой пластмассой, потрескавшимся ламинатом, и ещё чем-то мыльным, но не свежим — как если бы кто-то вытер пол куском хозяйственного мыла, забытым в 1998 году в кладовке.
Он стоял у каталожного шкафа, опершись на него локтями, и слушал. Сначала думал, что капает вода. Или гудит труба. Или цокает часы, оставленные где-то в глубине архива. Но звук был не механическим — он был... ритмическим. Как если бы кто-то проходил по ковру — босыми пятками, не спеша, но с упрямой точностью. Цок. Пауза. Цок. Девять раз. Потом — тишина. Потом снова. А потом, как ни странно, — ничего. Только скрип стула, которого он не касался.
— Ты просто переутомился, Колян… — пробормотал он и сам себе фыркнул. — Просто сам себе всё устроил. Пиши, пиши, тебе же легче.
Слова вышли сипло, будто голос не прошёл утреннюю поверку. Он часто говорил сам с собой, особенно в последние дни. Не потому, что надеялся на ответ, а потому, что от собственного голоса в комнате теплее. Иногда. Если не слушать слишком внимательно.
Он подошёл к столу, где обычно записывал наблюдения. Лампа мигнула — не от напряжения, а как будто моргнула. Трижды. Он не считал специально. Просто заметил. И запомнил. Память теперь работала странно: забывал, как звать участкового, но точно знал, сколько секунд вчера щёлкала розетка перед выключением. Тело запоминало важное, мозг — мусор. А наоборот не выходило.
Он сел, стул скрипнул как живое. Попробовал откинуться, но спинка не поддалась. Застыла в напряжении, как и он. От этого мелочи раздражали ещё сильнее: склеенные страницы тетради, затёкшая нога, шершавая ручка, которая цеплялась за подушечки пальцев, будто знала, что они — единственное, что у него ещё не дрожит. Хотя это временно.
В библиотеке всё стало временно. Даже стены, даже полки. Он вчера видел, как одна из них отодвинулась сама собой на полсантиметра. Не громко, не резко — как будто откашлялась.
А за дверью — снова: цок. Цок. Цок.
Он поднял взгляд, но не пошёл. Потому что уже знал: за дверью никого. И именно поэтому что-то там есть.
Николай втянул носом воздух. Пахло... хлоркой? Нет. Зубным кабинетом. Тем самым, где в 60-х он рвал первый зуб. Вонь пломбировочной пасты и мокрой ваты — тут, в библиотеке, под вечер, среди книг о механизации сельского хозяйства.
— А если у меня не переутомление, а стоматологический флешбек? — хмыкнул он и тут же добавил: — Вот и поговорили.
И сидел так, не шевелясь. Как будто надеялся, что если не будет мешать, его забудут. Но с некоторых пор он был уверен: чем тише сидишь — тем громче тебя слышат.
Сначала пахнуло краской. Не свежей — той, что отслаивается под батареями в учреждениях, забытых ЖЭКом и здравым смыслом. Смешанной с пылью, старой, затаившейся в углах, как обида. Запах был плотный, тёплый, и в нём вдруг явственно проступило что-то органическое — как будто ногой задел коврик в прихожей, под которым два месяца хранилось яблоко. Или мышь. Или что-то среднее. Николай не стал вставать: тело само отозвалось. Мелкая дрожь прокатилась по ногам — не паника, нет. Скорее, подтверждение: время пришло.
Он смотрел в стену, но слышал всё. Чётко, как будто кто-то в соседней комнате начал свой маршрут. Раз — пауза. Два — пауза. Девять. Как будто невидимый маятник отмерял шагами не время, а терпение. Звук был не громким, наоборот — каким-то липким, будто пятка отлипает от пола с легкой тягучестью. Николай знал этот ритм. Он приходил не в первый раз. И каждый раз — одинаково. Не быстрее, не медленнее. Не туда, не сюда. Круг.