Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 25



И без чего невозможно было бы двинуть всю эту в действительности простую до невообразимого машину. К сожалению из-за своей недалекости, скажу даже тупости, он не смог рассчитывать на нечто более увлекательное, нежели роль свиньи, которую утром валят под нож. Он был, как бы это сказать, просто... обречен на эти вскинутые в горестном изумлении брови, на унизительное метание полуголым по комнате5, наконец, на все эти слащавые описания в будущих баснях. И то сказать, как же-как же!.. Кровь хлещет по стенам. Бойня. Реками льется на улицу, вытекая из-под дверей... Кажется так, смеженные веки... сумрак... ирисы. Много ирисов. Крыс. Спустя время и время. Тем не менее, кровь замечательный колер, которым так любит раскрашивать собственное однообразие история, любовно создавая иллюзии третьего измерения, не придавая особого значения факту, что лишь только благодаря ей история и добивается столь божественной монотонности, стирающей все попытки избежать участи пресловутого зерна в жерновах. И если для того, чтобы укрыться, необходимо обратить на себя внимание, то для того, чтобы обнаружить себя, надлежит в той же степени стереть какие бы то ни было различия с окружающим - стать таким, как все. И это тоже побег. Канистра с бензином. Свистящий, серебряный диск солнца струится. Маки.

Но меня зовут. Ах, как некстати, как не вовремя, восклицаю я! Сегодня ____________________ 5 Из свидетельства членов судебного жюри, посетившего дом князя дона Карла Джезуальдо де Виноза: "он (дон Фабрицио Карафа герцог Андрийский) был одет только в женскую шелковую ночную сорочку с рюшами черного шелка. Один рукав был красен от крови; и упомянутый герцог Андрийский был весь в крови, и в колотых ранах. В той же комнате находилось ложе греха с зелеными занавесями, где, утопая в крови, лежала донна Мария, одетая в свою ночную сорочку" охота... Сизый иней на камышах, над лагуной жемчужно-молочная поволока, - сколь неуловимо тускнеют цвета... Помнишь, как в последнюю осень мечтал об охоте бедный клоун, Тассо? Уверен, кстати, был влюблен в тебя безумно. И все же я не могу отказать себе в наслаждении, хотя бы на несколько минут, продолжить нашу с тобой беседу, попутно позволяя себе задуматься над многим (и что возможно только с тобой... быть может, тебе даже не вообразить, чего мы лишаемся) но, что, к прискорбию, не желает принимать определенной формы... Это единственное, что порой меня удручает. У меня пересохло во рту. Поэтому, музыка. Для иных она лекарство для ушей. Другие открывают глаза, чтобы ничего не увидеть. Музыка беззвучна. Крысы и цветы это понимают. Поэтому ее можно слушать вечность, которой точно так же нет, как и музыки, но которые существуют бесспорно. Я слышу, ты спрашиваешь, размышления ли это? Вероятно, твоя смерть, которую мы обсуждаем с тобой здесь и сейчас, уже существует как непреложное намеренье (отчасти свершенное в моем желании), входящее в мою речь непреодолимой пропастью, - и ты будешь права, заметив с присущей тебе четкостью, что смехотворно разговаривать с тенями, населяющими воображение, - лишающей мою речь единственной возможности быть, ибо, что преодолевать мне в ней?6 что превзойти мне ею?.. конечно, если мы не ангелы и не сообщаемся друг с другом, минуя слова, входя в головы друг другу, как то утверждал Данте. А коль скоро так, то и возможность ее как таковой станет совершенно несущественной спустя несколько часов. Представляю, как ты будешь смеяться, узнав, что накануне я сменил в двери твоей спальни настоящий замок на деревянный! Поверь, я осознаю, до какой степени это глупо выглядит, но без подобных эффектов, согласись, наше бурное свидание лишится очень важного элемента - пошлости. И все-таки. Вопреки всему. Продолжая. Поскольку рано или поздно речь заходит о том, что кому-то необходимо сравнить свою жизнь с чьей-то, наступает пора, когда от человека требуется только одно - рассказать правду о своей жизни, все остальное уже никого не интересует. Незримое проверяется зримым. Логика такова - я ____________________ 6 "Все раны княгини находились в области живота, особенно в тех местах, которым более всего должно было блюсти непосредственно верность и чистоту" - из рукописи, находящейся в библиотеке Бранкассиа, Неаполь. смертен, но смертен и ты, отсюда - твоя жизнь дает возможность избежать ряда ошибок, которые влекут за собой смерть, однако это второй план. На первом плане иное. Свидетельство того, что нескончаемый и монотонный ряд поступков, действий и прочего есть не смерть, а ей обратное.

"Москва. 5 мая. Твое письмо терпеливо прождало меня с марта. Подумать только. Ума не приложу, ты, наверное, в Крыму? К телефону никто не подходит. А мама? Навеки поселилась в миске бесплатного супа? Боюсь, что мое письмо тебя не застанет. Хотя, какой к черту сейчас Крым! И все-таки уверен, рукопись книги осталась где-то в Ленинграде. Ох, ты представить не можешь, как она мне нужна! Пойми, я тут рассказал одним итальянцам - Джезуальдо ведь ихний! - про все его заморочки, и они вроде как стали чесаться, вроде, готовы двинуть колеса, хотя, знаешь, я по привычке, наверное, присочинил многое сам, но даже не в этом дело, он мне нужен как не знаю кто! - даже не он, а его этот проклятый роман. Ты не представляешь - Гринуэй или Зельдович те бы скисли на года два. Ну, и ему бы, конечно, отломилось. Сам Бог велел! Но мне нужна книга. То есть, он уехал в надежде, что либо ты, к примеру (не волнуйся, я просто пытаюсь предположить ход его мысли), либо кто еще (вокруг него вечно крутились какие-то "писатели") отправит ее вслед, и там он ее уж как пить дать опубликует. Как видишь, что-то все-таки случилось, то есть, ничего не произошло... Потом он пропал, как в воду канул. В том письме я тебе говорил, кажется, что весной нашел его... Да, но только я не сказал тебе, каким я его нашел. Все - сплошная случайность. Меня привел к нему знакомый скрипач, который, благодаря своему сносному английскому (дитя застоя), устроился в Бруклинский собес, - крутится с эмигрантами и черными, пособия и прочее. Впрочем, это другая история. Дело, конечно, совсем не в том, как я "имя выронил", а скрипач-чиновник отозвался. Как бы то ни было, вечером мы со всеми нужными пакетами аж с Астор Плаза добрались к нему на Брайтон, - его дом находится у океана. Свежо!.. Но незачем все это описывать, ты и сама там бывала. Впустила нас какая-то толстуха из Кишинева. Да, они уже освоили, что такое настоящий замок... полицейский. Сели на кухне. Выпили по стакану. Скрипач выложил пиццу. С луком! Ненавижу. Потом во рту, как фольгу жевал. Месяц изжоги. Ждали, когда вернется. Толстуха в дверях. Предложили ей вина. Отказалась. Сказала, дескать, не может пить "это кислое говно". Слышала, Кьянти она не может пить! Мы спросили, где ее сосед. Она сказала, что сегодня точно не придет. Выпили еще и спустя некоторое время засобирались. Поднялись и попрощались. На всякий случай я решил заглянуть в комнату. Так, просто, на всякий случай. Я знал, что во второй раз меня сюда ни за какие пряники не затащат. Свет в комнате не был включен, а у окна что-то сидело. В кресле или качалке, кажется. Океан был совсем темный. Потому, наверное, шумел очень отчетливо. Я кашлянул. Нащупал выключатель и включил свет. Хотя и без света знал, что это он. Но когда зажегся свет, подумал, что ошибся. Знаешь эти редкие, мертвые волосы? Их особенно много в районе Гороховой и Садовой - в свое время портвейн лился рекой. Ну так вот, сквозь такие, значит, златые кудри я увидел огромную сизую шею. Скажем, откровенно незнакомую шею. У шеи, должно быть, были глаза, потому что шея издала неприличный, какой-то хамский смешок. Как-то неудобно запрокинув голову, он повернулся ко мне, оставаясь неподвижен чудовищным, отечным телом, - и этот, значит, смешок. Надо сказать, что мне захотелось, действительно невыносимо захотелось подойти вплотную и пнуть его ногой так, чтобы из него на пол потекло. Может быть, я даже сделал шаг, но он снова принял прежнее положение и замер. Все-таки я подошел. Чтобы удостовериться. Так, на всякий случай. Глаза его были сосредоточены на чем-то, что, должно быть, находилось у самого горизонта и что другим, в том числе и мне, было недоступно. При всем том, лицо его было спокойно, как если бы он меня не видел и не слышал, как если бы он находился один в комнате и смеялся окружающим его ангелам. Почему нет? Лицо его не выражало ни любопытства, ни недовольства. Оно вообще ничего не выражало. Оно, скорее всего, было не в состоянии ничего выражать вообще, кроме самого себя, - всяких там непроизвольных сокращений некоторых мышц и пр. Нитка слюны связывала угол его рта с плечом. Надо сказать, довольно хрупкая связь для сохранения единства тела и души. Он действительно находился в комнате один, впрочем, как и в своем теле. Судя по виду, он находился так уже давно. Как давно, никто сказать бы не рискнул. Пять, семь, десять лет? Мне не представилось возможным проникнуть в его одиночество. Такое одиночество охраняют совсем другие сны. Я не по этой части. Через тридцать минут я уже шел по Лафайет домой. Теперь ты понимаешь, насколько бессмысленно было спрашивать его не только о книге, но о чем бы то ни было? В 74 я простился с высокомерным, снедаемым "внутренним огнем", Художником, а в 91 году встретился с пускающим пузыри идиотом. Но меня волнует не он, меня волнует Джезуальдо, все, абсолютно все, что имеет к нему отношение! ...>"