Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 18

– Замолчи, – медленно выцедил белоглазый, следя, как повешенный раскачивается под ветром, как колокол, на вожжах в проеме ворот. – Егора не трогай. Вызовешь его дух – хуже будет. Ночами спать не даст. Отойди! Сейчас я убью ее.

Он неспешными шагами подошел к золотокосой женщине. Она закинула исцарапанное лицо, шевельнула распухшими губами.

– Ничего не хочешь мне сказать, Лиза?.. – внезапно осевшим голосом, почти беззвучно, так же еле шевеля губами, спросил ее белоглазый. – Совсем ничего?..

Елизавета Ружанская помотала головой. Ее глаза вспыхнули осмысленно. Она собрала силы и плюнула белоглазому в лицо. Плевок не долетел: отдул вбок ветер.

Барон вскинул револьвер. Приставил к ее голой груди. Выстрелил прямо в сердце.

Зачем мы все здесь? Кто мы?

Откуда мы… кто мы… И куда мы уйдем…

Мы все уйдем в смерть – вот правдивый ответ.

Мы все уйдем в смерть, и я тоже. Я знаю – есть три непреложных истины: твой Бог, твоя Родина и твоя Смерть. Более в мире нет ничего.

Земля, ложись сухою древней хлебной коркой под мои грязные сапоги. И я пройду по тебе, земля, и я дойду туда, куда не я хочу – куда ведет меня моя звезда.

А кто такая моя звезда? Она не знает заката. «Звезда их не знает заката» – так написано на гербе рода моего.

Нежный шорох: это жемчужная низка струится с шеи незнакомой мне китаянки.

Сухой треск: это стреляют далеко, далеко, и, может быть, сейчас умирают мои солдаты.

Я, барон Роберт Федорович Унгерн фон Штернберг, крещенный во Христа по православному обряду Романом, принявший здесь, на Востоке, в сердце свое великого Будду, как Он есть, Неизреченный, один из двухсот Будд, прошедших по лику земли за восемнадцать тысяч лет, зачем я здесь?

Чтобы пройти свой путь из конца в конец. Чтобы пройти своим Путем Дао из конца в конец. И, быть может, победить. А может быть, умереть. Смерть – это тоже победа. Я не иду со своей жизнью вровень. Я скачу на коне, опережая ее. Я скачу вперед своего времени, я это знаю. Меня забудут. Потом проклянут. Потом сожгут память имени моего. И сизый дым развеется по степному ветру. Потом вспомнят. Потом полюбят. Потом станут поклоняться мне. Потом убоятся меня. Потом я стану, в мыслях у них, кто придет потом, после меня, Великим Царем; так исполнится пророчество. Пророчество рода моего, рода крестоносцев и миннезингеров; розенкрейцеров и бродяг. Я Великий Бродяга, о Татхагата, о Просветленный. Напиши о том, как пылко я любил Тебя, в Своей будущей Алмазной Сутре.

Да, я здесь, Бурдуковский!

Да, иду.

Казак Фуфачев почистил кобылу мою?!

Это будет моя лучшая добыча. Я возрождаю искусство древних мастеров.

Я возрождаю искусство убивать. Убивать – для торжества бессмертия.

Древние умели искусно убивать. Они знали не только всевозможные техники убийства и самоубийства – они знали обряды, благодаря которым отправление на тот свет превращается воистину в священный акт. Нами это искусство утрачено. Что ж, пришла пора все возродить. Врачи оживляют умерших – я оживляю искусство смерти. Вы, кто придет убивать в грядущем, скажете ли мне спасибо за мою науку?

Я давно положил на него глаз. Я любуюсь тем, как он вскакивает на коня. Я восхищен тем, как развеваются за лошадиным лоснящимся крупом полы его ярко-желтой княжеской курмы. Цин-ван – так он велит именовать себя, «князь небес». Для полноты моей Священной Картины, для последнего мазка на сверкающей Фреске Смерти мне не хватает цин-вана. И я его получу. Получу – потому что там, в моей священной пещере, близ реки, уже есть шесть священных покойников. Я украсил их золотом Орхона. Один уже начал превращаться в скелет. Чтобы отбить плохой запах, я покрыл священные тела закрепляющей смесью, изготовленной старухой Цинь по древнему рецепту из смолы кедра, вываренных рыбьих костей и травы «верблюжий хвост». Под смоляным слоем тело кукожится, ссыхается; превращается в смоляной, в вечный скелет.

Скелет – это не смерть; это перерождение, это начало новой жизни.

Я не работаю для минуты. Я тружусь для вечности.

Я дам новую жизнь тем, кого я люблю и избираю.

Это дикое время – мое благо. Оно дано мне для того, чтобы я мог убивать безнаказанно, препровождая в Мир Иной лучших людей.

Он будет моей лучшей добычей.

Он – и Она.

Она – и Он.

Сначала Она. Потом Он.

Почему сначала – Она?

Потому что я люблю Ее.

Часть первая

Степь

Запах сандала

Будда имеет право быть слепым.

Он изогнул надменные губы, и его лицо стало еще жестче. Стало почти железным.

Мороз щипал щеки. Мороз сделал его смуглоту густо-румяной.

В детстве мать говорила ему: ты похож на девочку. Она наряжала его в кружевные платьица, в кружевные шелковые панталончики, обнимала-тетешкала, покрывала поцелуями, смеялась: ах ты мой ангелочек! Он молчал, дулся. Он знал: он никакой не ангелочек. Он вырастет и станет воином.

Он вырос и стал воином. На чьей стороне ты воюешь, Ангелочек?

Он поднял руку, постучал и сунул руку в карман. Пальцы ощупали в кармане холодный револьвер.

Тишина. Какая в этом городе осенью, а особенно зимой, треклятая тишина. Такая тишина стоит в тайге, в пустыне.

Хочется ворваться в храм и запустить камнем в бронзовую, покрытую сусальным золотом статую Будды-Очирдара. Пусть Очирдар зазвенит, загудит угрюмо. Заплачет. Будда был воин, а воины… не плакали?..

Ветер. Ветер-волк. Он кусает и воет. Какие пронизывающие дикие ветра в этом безумном городе.

Проклятье. У входной двери нет звонка. Ни веревки, ни кнопки. Жесткие костяшки пальцев выстучали еще раз условный стук. Он натянул шерстяную перчатку на захолодавшую на ветру руку. Помял пальцы, пошевелил ими. В глубине коридора раздались неторопливые, размеренные, как удары метронома, шаги. К двери шли в хорошо подкованных сапогах, и каблуки стучали по гладким крашеным половицам. Голос из-за двери хрипло, скорее тенорком, чем баритоном, спросил: «Доктор Чан?» Он, потирая щеку колючей перчаткой, усмехнулся уже явно, в открытую, и чисто-белые зубы блеснули ножевой молнией на смуглом лице.

– Юньнаньский чай с жасмином из лавки Агапия Лыкова, как вы заказывали. – «Они думают, это очень остроумный пароль, идиоты». – Не заставляйте ждать посыльного, мальчик замерзнет.

Замок затарахтел. Закряхтел другой. Залязгал третий. Тот, кто здесь жил, опасливо закрывался на сто замков.

Он усмехнулся еле заметно: глупый страх. Глупый страх в наше безумно-страшное время, когда тебя могут умно убить в любую минуту, в любой миг. Из-за угла. Из окна авто. Нагло, в лоб, в упор. Дверь распахнулась наконец, и прямо с порога ему улыбнулся высокий дородный господин с большими залысинами, белевшими, как голубиные крылья, над морщинистым лбом. На лбу господина, прямо над маслено-потными залысинами, отчего-то непонятно отвратительными ему, торчало вздернутое пенсне в золотой оправе.

– Доброго здоровья, дорогой Егор Мих… простите, Александр Иваныч. Все никак не могу привыкнуть.

– Ну, проходите, проходите скорей, Иуда, что вы топчетесь? За вами нету «хвоста»?

– Кажется, нет.

– Если кажется – креститься надо, любезный. Так кажется или точно нет?

– Не нервничайте так, – бросил он, входя в тесную прихожую и отряхивая жесткую, как пшено, снеговую крупку с бобрового воротника и манжет, – выпейте лучше капелек сердечных, милейший.

Обмен любезностями, как всегда. Перемигивания, как всегда. «Мальчик-посыльный» из лавки Лыкова, хм. И отчего это он не догадался прихватить с собою жестяную коробку настоящего тибетского чая с жасмином и бергамотом? Однако в гостиной, на столе, неумело накрытом к позднему ужину холостяцкой рукой, уже дымился самовар с крупными баташовскими клеймами во весь латунно поблескивающий бок, и пахло чаем с апельсинными корками – тем, который он так любил там… давно… еще в Петербурге.