Страница 1 из 3
Димитр Димов
Карнавал
После скучного бала остаток ночи мы провели в доме моего приятеля Б., где всегда собиралось общество, лишенное иллюзий. Нас было человек десять мужчин самого разного возраста – холодных, циничных и образованных, стряхнувших с себя всякую сентиментальность и полных иронического презрения ко всему, что не было частью нашего общего «я». Мы были преотвратительные мыслящие существа. В поздний час хозяин открыл сокровища своего бара – коллекцию разнообразных восхитительных напитков. Мы начали с виски, раскритиковали несколько сортов коньяка и перешли к ликерам, а тем временем у нас все больше развязывались языки. Светские сплетни повели нас от частных примеров человеческой глупости к более отвлеченным рассуждениям. И, может быть, оттого, что жизнь давно высушила наши сердца, мы затеяли дискуссию о любви. Мы рассказывали случаи из своей жизни, цитировали изречения мудрецов, ссылались па статистику, приводили в пример преступления и факты из области патологии, и все это высказывалось с немалой долей снобизма и предубеждения. Можно было подумать, что собрались помешанные, если бы каждый из собеседников верил хотя бы в десятую часть того, что говорил.
– Не люблю сентиментальщины, – сказал доктор X., стряхивая пепел с отворота фрака, – ненавижу умильные вздохи, копание в воспоминаниях, эти пошлые ассоциации между запахом цветущего боярышника и белым платьем какой-нибудь девственницы. Дух старится вместе с телом, и всякий сентиментальный возврат к прошлому похож на инфантильность. История, которую вы услышите, не подернутое грустью воспоминание. Она извлечена из жизненного опыта, это тема, которую я ставлю на обсуждение. Ведь мы ищем истину, не так ли?
Это случилось в те времена, когда женщины носили сложные прически и блузки с буфами на рукавах, а об элегантности мужчины судили по его бороде, рединготу, но крахмальным манжетам и трости с набалдашником из слоновой кости. Смешно, не правда ли? Но некогда я представлял собой именно такую карикатуру и прослыл неотразимым. Профессия давала мне возможность вращаться в высшем обществе, жить на широкую ногу, держать экипаж, слугу, холостяцкую квартиру… одним словом, я отвечал всем требованиям тогдашней моды. Среди прочего я состоял домашним врачом в одной семье, где были две сестры. Младшая – в сущности, только она представляла интерес – сочетала физическую привлекательность кокотки с почтенным именем своего отца. Она была не глупа, даже считалась особой мыслящей и с таким же увлечением читала Франси де Круасе, с каким теперь читают Де-кобра. С нею приятно было бы завести интрижку. Короче, она могла бы жить так, как требовал ее темперамент, и быть счастлива, но увы… легкие этого великолепного создания были изъедены туберкулезом! Это было известно только мне, и я, разумеется, хранил тайну, выполняя свой профессиональный долг. Не знаю, могла ли быть у женщины двадцати трех лет более горькая тайна, более безнадежная молодость! Ее звали Ани. Она выросла в богатой семье, воспитывалась в знаменитом колледже, жизнь уготовила ей роскошь, довольство и наслаждения, и все-таки она должна была умереть… Не могу себе представить ничего нелепее такой судьбы! Я встречал бедняков с отличным здоровьем, бодрых и крепких, столь же бессмысленно раздавленных жестокой нищетой.
Иногда я заставал Ани одну. Она принимала меня в своей комнате среди разбросанных книг и граммофонных пластинок с модными песенками. Ее игривые синие глаза смотрели на меня с горькой усмешкой, словно говорили: «Разве это не возмутительно? Я люблю жизнь, как никто на свете, а смерть так подло подстерегает меня…» Она провела долгие годы в знаменитых санаториях, до некоторой степени соблюдала режим, и недуг еще не бросил на ее лицо безобразную желтоватую тень смерти. Только глаза горели огнем постоянной лихорадки и смотрели с какой-то прозрачной, трепетной ясностью. Постепенно я стал замечать, что она ко мне неравнодушна. Когда я приходил, она своим поведением, тонким, лукавым кокетством давала мне понять, что я ей нравлюсь. Она принимала меня всегда с улыбкой, блестящая, элегантная, и остроумно подтрунивала надо мной, делая вид, что не сомневается в своем выздоровлении. Может быть, вы подумаете, что я отвечал ей взаимностью? Ничего подобного! Я был влюблен в Елену, старшую сестру, похожую на Елену троянскую – греческий профиль, тяжелые золотые волосы, царственные движения и такой же свободный нрав. Она развелась с мужем – незаметным архитектором – и теперь искала другого супруга, с более солидным положением в обществе. Но, ухаживая за Еленой, я видел все яснее, что больная Ани любит меня – то была подавленная безнадежная страсть, зревшая в глубине ее источенной недугом груди. У нее было поистине прекрасное тело, она была мила и пикантна, но я испытывал к ней легкое отвращение, отвращение, какое мы испытываем к трупу.
Однажды в пасмурный зимний день Ани вызвала меня к себе по телефону. Я пришел и застал ее одну перед камином. Пылающий огонь озарял ее лицо красноватым светом. Она была в красивом длинном платье из черного бархата, с белыми хризантемами на плече. Ее белокурые волосы изысканно контрастировали с одеждой, с тяжелыми золотыми браслетами на руках. На столике перед камином стояла бутылка ликера, рядом лежала пачка сигарет, Я ничуть не удивился – Ани всегда устраивала мне тонный прием. Но в ее более громком, чем обычно, голосе, в подчеркнутой небрежности движений я уловил женскую стыдливость, которая старалась переломить себя и обернуться самоуверенностью. Я предугадал ее поступок – рефлекс уходящей жизни. Она сказала, что у нее бронхит, но, в сущности, никакого бронхита у нее не было. Затем сообщила, что родители и сестра уехали в Вену. Наконец – и черт подери, на это способна только женщина, которая дошла до полного отчаяния, – она заявила, что любит меня и готова стать моей любовницей. Она произнесла это сдавленным голосом, покраснев до корней волос. Потом отвернулась и закрыла глаза рукой, словно вдруг поняла, как низко пала.
Мне стало жаль ее. Она была похожа на несчастное больное дитя. Я понимал, что совершу преступление, если даже из сострадания сделаю эту девушку своей любовницей, – любовницей, которая будет мучиться и ревновать, соперничая со здоровыми и сильными женщинами – ведь они станут оспаривать у нее добычу, брошенную ей как подачка. Нет, я не хотел отнимать таким образом остаток ее здоровья! Я подошел к бедняжке и, гладя ее волосы, стал убеждать ее, что она действительно достойна любви, по что мы встретились слишком поздно и сердце мое уже занято. Эти жалкие слова вызвали у нее горькую улыбку. Не сознавала ли она мучительней, чем когда-либо, уродство своей болезни? Не догадывалась ли, что в душе я ей только сочувствую? Это я-то, распущенный светский человек, вдруг заговорил о своей верности какой-то любимой! Одним романом больше – имело ли это для меня значение? Разве я был так уж добродетелен? Не спасался ли я, в сущности, от заразы, от ее изъеденных легких, от этого запаха тлена, который издавала ее грудь? И она разразилась безудержными рыданиями.
Тогда я подумал о ее жалкой, несчастной жизни, о болезни, которая точила ей грудь с детства. С самого нежного возраста она была вынуждена обнажаться перед врачами, которые обстукивали ее, прослушивали, просматривали через свои аппараты. И это раздевание под мужскими взглядами действовало на нее страшно, деморализующе, медленно убивало в ней чувство естественной стыдливости, женскую гордость, которая теперь не удержала ее от унизительного признания. Я вспомнил дорогие швейцарские санатории, эти роскошные преддверия смерти, где снег, солнце и усиленное питание возбуждали ее плоть и где она мучилась от одиночества, снедаемая мечтами о любви… Я подумал и о ее теперешнем положении. Ее недуг сохранялся в тайне, но, в сущности, это был секрет полишинеля, и молодые мужчины избегали ее, как прокаженную.
– Я потеряла стыд, потеряла стыд, – прошептала она тихо, овладев собою.