Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 28

Тихо стало в доме Долгоруких. Едва-едва опомнились.

— Пентюх чумазый! — сказал князь Алексей Григорьевич. — По дороге-то к нам заезжал ли ты куда-либо?

— Нет, — отвечал арап. — Из Селенгинска — прямо к вам!

— Ступай вон, — заговорила Прасковья Юрьевна. — Опоздал ты шибко: ныне от нашего дома фавору тебе не выпадет.

— Дурак ты, Абрамка, — сказал князь Иван. — За милостями новыми езжай в Питер до Миниха.

Абрам Ганнибал с колен поднялся. Выпученными глазами (а в них — степи, вьюги, версты, безлюдье) оглядел всех и с криком выскочил… Еще тише стало в доме Долгоруких. Мучались.

— Кажись, — прислушалась Прасковья Юрьевна, — подъехали… А кто подъехал к дому нашему — не худой ли кто? Выгляньте.

Аленка, младшая, протаяла ртом замерзшее оконце.

— То царица порушенная! — заверещала. — То Катька… Вошла «ея высочество» — подбородок кверху. В чем была, прямо из саней, так и примостилась у стола. Скатилась с головы ее шапка, открылся затылок невесты — нежный, молочный.

— Вот и отцарствовала свое! Примите, родители дорогие, царицу на постой прежний. Уж не взыщите, миленькие: есть да пить из вашего корыта, как ране, стану… — И завыла вдруг, страшно, по-волчьи:

— Это вы виноваты-ы… Плясала бы сейчас в Вене со своим Миллезимчиком! А ноне брюхата я сделалась! Травить надо! Дите царское — беды ждите… Он — престолу наследник, дите мое — корени петровского… от дому Романовых!

В эту ночь князья Долгорукие испепелили в прах подложное завещание. Одно — царем не подписанное (чистое), а другое — то, что подмахнул за царя князь Иван. Не знали они, что делать с Катькой — рожать ей дитятю от корени царского или затравить его сразу, еще во чреве?

Глава 3

И замутилась земля Русская от слухов московских.

— Что деется? — толковали всюду. — Люди фамильные, ненасытные опять ковы противу нас строят. Что они там говорят по ночам? Или в окно давно не летали? Так мы их пустим…

Отзывалось по домам и трактирам не шепотом, а в голос:

— Не токмо мы, шляхетство служивое, но и люди знатные кирпичи уже собирают — верховных бить станут! То им не пройдет даром, чтобы замышлять тайно… Эка, придумали: вместо единого царя — целых восемь на нашу шею. Доконают нас совсем, хоть беги!

И на всю Москву раздавался гневный рык Феофана Прокоповича:

— Благочестива Анна избранная, и самое имя ее Анна с еврейского на благодать переводится. Но чины верховные сию благодать от нас затворили. Быть всем нам сковану тиранией, коя у еллинов древних олигархией прозывалась. А русский народ таков есть мудрен, что одним самодержавием сохраниться может…

Граф Павел Ягужинский нюх имел тонкий, собачий: за версту чуял, где повернуть надо. Верховные не допустили его до дел министерских — теперь мстить им надо!..

— Сумарокова сюда… пусть явится Петька. Петр Спиридонович Сумароков, будучи адъютантом графа, носил звание голштинского камер-юнкера.

Ягужинский взял парня за плечо, к свету придвинул:

— Ведаю, что люба тебе дочь моя. И то — дело! Быть тебе в зятьях у меня, только спроворь… — И кисет с золотом в карман Сумарокову опустил. — Езжай на Митаву с письмом к герцогине…

— Негоже мне ехать, — заробел адъютант. — Я при голштинцах состою. Петр Ульрих, 1'enfant de Kiel, соперник Анне Иоанновне в делах престольных. Да и заставы перекрыты: поймают — бить учнут меня… Худо будет!

— На голштинство свое плюнь, — отвечал Ягужинский. — Тишком поедешь. Да слушай… Герцогиню науськай, чтобы депутатам не верила. Истинно узнает все, когда на Москву прибудет. А когда станут ее понуждать, дабы кондиции те мерзкие подписала, то пущай рыпается, сколь можно… Осознал, Петька?

— А ежели герцогиня спросит меня, кто в Совете просил воли царской ей поубавить, то как отвечать мне? Ягужинский сам о воле кричал и — уклонился:





— Так и скажи ея величеству: мол, всякие кричали, большие и малые. Орали по-разному! А старайся объявить герцогине все тайно. И не мешкай с отъездом. Быть тебе потом зятем моим.

— Дорога опаслива. Спросят подорожную — где взять-то?

— Заяц ты у меня! — осерчал Ягужинский и опустил в карман адъютанту второй кисет с золотом. — Еще зятем не стал, а уже убыток мне учинил… Разорил ты меня, еще не отъехав!

На том они и расстались: Сумароков стал собираться.

Вскипая над пламенем свечи, стекал сургуч. Феофан Прокопович пришлепнул его печатью, и пакет с письмом на Митаву живо скрылся в подряснике монашка.

— Скачи, — велел Феофан. — Здесь все сказано, а ты помалкивай… Иди ближе — под благословение мое! Перстами осененный, монашек спросил хрипато:

— А ежели словят на заставе? Тады как? Убьют ведь…

— Червяка видел? — спросил Феофан. — Он куды хошь ползет, и никто не усмотрит путей его, ан, глядь, и вылез… Тако и ты поступай. А коли словят, быть тебе в обители Соловецкой! До смерти намолишься там святым угодникам Зосиме и Савватию…

Монашек выскочил рыбкой — словно пьяница из кабака. Феофан сжал кулаки, возложил их перед собой, размышляя.

— Горе вам, книжники и фарисеи, — сказал… Полвека прожил. Из купцов вышел, науки от иезуитов восприял. Сам папа Климент XII благословил его. Пришлось Феофану, уже бороду, имея, опять в купель прыгать («из веры подлыя кафолический приять вновь веры православныя»). Петр ему большую власть дал. Заиграет Феофан в Синоде — другие только поплясывают. Возле Петра хорошо было. При Петре-то Феофан разумом светился.

«Слово похвальное о флоте российском» написал. Зверинолютейший «Духовный регламент» изобрел, в коем способы указал — каково противников церкви живьем сжигать, а жилища их разорять. Инквизицию Феофан создал при Синоде такую, что округ него на версту жареной человечиной пахло. Кто противился — того на дыбу! Хорошо людей жрать и монахами закусывать…

— Просвещенному деспотизму быть! — сказал Феофан. Теперь все надежды на Курляндскую герцогиню. И сейчас было страшно ему, что Анна Иоанновна не будет самодержавной… Чьим рабом станет тогда мудрый Феофан? Чьим именем раздувать костры церковной инквизиции? Верховные министры такой воли ему не дадут. А врагов у Феофана немало — только святым огнем их убрать можно…

— Лошадей! — гаркнул Феофан.

Ветер закинул бороду на затылок, мчался Феофан, а народ сбегал на обочины, открещиваясь. Показались вдали витые луковицы теремов Измайловских. «Помогай мне бог», — грезил Феофан и вдруг вспомнил:

Кантемир — пиит изрядный. Его надо к сердцу прижать.

Вылез Феофан перед крыльцами на снег. Подползла к нему дура герцогини Мекленбургской — затрещал горох в пузыре бычьем:

— Дин-дон, дин-дон… царь Иван Василии!

— Благословляю тя, дура, — сказал Феофан и, покрестив юродивую, ногою ее прочь отодвинул. Поволочились за ним, по ступеням обшарпанным, собольи шубы — царями на благость его даренные. Сверкала панагия на груди впалой, бухался народ на колени.

— Дин-дон, дин-дон… царь Иван Василич! — И трещал горох в пузыре, ползла за ним дура. — Дин-дон, дин-дон… Феофан замер: «Монастыри… колокол… святость!»

—..царь Иван Василич! — допела дура. «А это опричнина, Иван Грозный, костры да черепа…» И железный посох в руке Феофана вдруг повис над дурою.

— Убью! — завопил. — Кто тебя научил извету такому? Но раздался хохот — это смеялась Екатерина Иоанновна:

— Да сие не про вас — сие про сестрицу мою, Анну Иоанновну! Ее сызмала так дразнили: «Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич». Потому как сестрица моя — то молится, то гневается грозно!

Феофан остыл. Выпив романеи (он любил выпить), сказал:

— На тебя, царевна-матушка, тоже спрос был. Да невелик спрос. Сама ты хороша, да муженек подгадил. Из-за него не быть тебе в царицах наших. Побоялись министры, что герцог твой прикатит!

— И пусть, — отвечала Дикая. — Коли уж быть царицей, так самодержавной. А ныне обстругали власть монаршую. Чем умнее люди — тем хуже: ранее живали цари и никаких кондиций не ведали! Однако за сестрицу я рада… Теперь, чай, ассамблеи будут, а я повеселюсь. Мне при сестрице моей не занимать, чай!