Страница 91 из 342
Рядом, чуть приглушённо, раздалось:
— Але… ло… ла…
Саша.
Он шептал тот же ритм. Первый раз — еле слышно. Второй — уже с оттенком привычки. Третий — как будто вспоминал. И каждый раз чуть по-другому, но структура сохранялась. Это не была игра. Не каприз. Он не проверял звук — он будто настраивался. Становился частью. Лидия почувствовала, как у неё дрожит грудная клетка, не от холода, не от страха — от того, что она знала: он не повторяет услышанное. Он продолжает.
Григорий сидел на пне, молча, с перекошенным лицом, как будто злился не на них, а на саму природу происходящего. Он взял в рот веточку, жевал её с выражением мученика. Потом пробормотал:
— А если он поёт, а мы — подпеваем... это теперь хор, что ли?
Саша тихо усмехнулся. Даже не вслух — губами. Он продолжал шептать ритм. Пальцы его сами по себе барабанили по колену, неосознанно, как будто он давно это знал.
Лидия глянула на него с внутренним холодом: не враждебным, а тревожным, как сквозняк в библиотеке — между полок, где давно никто не ходил. Слова шли сами собой, она не знала, говорит ли вслух или только думает. Но мысль уже вытекала, как чернила:
«Если это диалог... мы не выбрали слова. Он — начал. А мы — просто слушаем».
Она не знала, о ком — он. О том, кто звал. Или о том, кто стоит за ним. Или — о самом лесу. Или, может, о стране, в которой всё забыто, кроме следов. Но точно знала — с этого момента они не наблюдатели.
Они участники.
И в этом было страшное и простое.
Их услышали.
Александр в это время замолк. Ритм исчез с губ, но остался в пальцах. Он посмотрел вглубь чащи. Мох шевелился — не от ветра. А просто… как будто думал.
— Мама, — сказал он вдруг. — Если бы они умели говорить, они бы не молчали.
— Кто? — спросила она, зная, что ответ будет не внятным.
— Те, кто остались, — просто сказал он. — Они поют. Потому что иначе их бы не было.
И Лидия вдруг подумала: а если пение — не зов? А если это — способ не исчезнуть?
Что, если ритм — это последний отпечаток разума в мире, который тебя уже не видит?
И тогда — не ответить на песню, не сделать шаг, не записать, не запомнить — это значит дать им исчезнуть вторично.
И она прижала к груди записную книжку. Её пальцы оставили влажный след на обложке. И она прошептала — едва слышно, но твёрдо:
— Тогда мы тоже будем петь. Но по-своему.
Григорий в этот момент встал, отряхнулся, и буркнул, словно прочёл всё, но выбрал не говорить:
— Ну, если я в этом лесу услышу ещё хоть одну песню — завою.
И ушёл вперёд, будто ничего не случилось. Но шагал осторожнее. И веточку выплюнул.
Петля — продолжалась.
Лидия опустилась на корточки не сразу. Сначала — только выдох, длинный, будто прошедший сквозь неё, как сквозняк по пустой избе. Потом — колени, медленно, с тихим шелестом ткани, коснулись сырой земли. Это движение было не от усталости. Усталость приходит из мышц, а тут — из внимания. Она будто присела, чтобы стать ниже, чем тишина. Чтобы не мешать. Чтобы не заслонить собой то, что происходило — не вне, а внутри.
Сзади Григорий закурил. Не спеша. Без взгляда, без жеста. Просто — поднёс папиросу к губам, щёлкнул зажигалкой, втянул, выдохнул. Он не искал в этом смысла, не прикрывался — просто дал себе право на молчание. То самое, которого боятся в разговоре, но без которого нельзя быть в таких местах. Дым пошёл вбок, тонкий, тёплый, почти ласковый, и тут же рассеялся в сыром воздухе.
Он не смотрел ни на Лидию, ни на сына. Смотрел сквозь деревья, туда, где ничего не происходило — и именно поэтому было тревожно. Он чувствовал себя ненужным в этом разговоре. Не чужим, но лишним. Не потому, что не понимал — а потому что не мог понять. А значит, лучше — не мешать.
Лидия провела рукой по земле. Пальцы нащупали кору — холодную, шершавую, реальную. Не поющую. Не дышащую. Просто дерево. Просто пень. Просто кора. Она задержала ладонь, стиснула немного, как будто проверяя: ты — ещё здесь? ты не исчез? И только после этого — заговорила. Словно не вслух, но и не совсем про себя.
— Ты не обязан верить, — произнесла она, не оборачиваясь.
И тут же — пауза. Будто лес тоже решил, что это фраза с продолжением.
— А ты — обязана? — отозвался Григорий. Голос был низкий, чуть охрипший от табака. Не злой, не обвиняющий. Скорее усталый. Но не телом — сердцем. Той частью, которая не умеет доверять.
Лидия не ответила сразу. Она сидела, опустив голову, и ветер тронул её волосы, будто тоже ждал реплики. В конце концов, она проговорила, почти шёпотом, но чётко:
— Я не знаю... Но если кто-то поёт, его нельзя перебивать.
Слова повисли в воздухе. Они не убеждали. Не доказывали. Просто — были.
И в этих словах был не приговор, не упрёк, не просьба. Только внимание. Как если бы речь шла не о духах, не о потустороннем, не о мистике — а о ребёнке, который вдруг начал напевать себе под нос в другой комнате. И которого нельзя прервать, потому что песня — это то, чего в нём ещё никто не убил.
Саша стоял неподалёку, снова с тем самым выражением, когда он не здесь. Или — не только здесь. Он тронул пальцами ствол, тихо, как скрипач трогает струну перед игрой. Взгляд был направлен вглубь, в чрево леса, но глаза его не были испуганы. В них была... сосредоточенность. Та, что бывает у детей, которые вдруг помнят что-то, что вроде бы никто не говорил.
Григорий докурил. Бросил бычок в траву, прижал подошвой — медленно. Потом произнёс, почти себе под нос:
— Поёт он. А жрать кто будет?
Лидия — не усмехнулась, но губы дрогнули. Это был их язык. Их защита. Их способ не раскиснуть. Он ворчал, когда боялся. А она слушала, когда не могла понять.
— Сначала пусть допоёт, — ответила она тихо. — А потом… потом разберёмся.
Григорий пожал плечами. Но не ушёл.
Он снова положил руку на дерево. На этот раз — не чтобы проверить, а просто чтобы быть. Чтобы не быть вне.
И, может быть, это и был их способ оставаться семьёй — не понимать, не соглашаться, не верить одинаково, но оставаться рядом, даже если не веришь ни в одно дерево, ни в одну песню, ни в одну строчку.
И лес молчал. Но в этом молчании снова был ритм. Как дыхание в темноте.
И они стояли — трое.
И это было не победой. И не решением. Но — переходом. К тому, что идёт дальше.
Они уже не стояли — задерживались. Как задерживается вдох, когда не знаешь, что скажешь дальше. Лес не стал другим. Но стал — ближе. Как если бы кто-то открыл окно, и внутри комнаты, которая казалась тебе твоей, вдруг начал шевелиться воздух чужой страны.
Лидия убрала записную книжку в карман, но чувство, что она держит её, осталось — в запястьях, в плечах, в шее. Записанный ритм — не текст, не формула, не инструкция. Даже не слова. Но он остался. Он существовал. И этого было достаточно. Как существует чья-то тень в доме, где его уже нет. Как существуют отпечатки — не на снегу, а в чердачной пыли.