Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 342

Лидия дрожала. Но только внутри. Наружу ничего не просочилось, кроме взгляда. В нём была — вина. Не политическая. Не бытовая. Материнская. Та, которую не назовёшь словами, потому что если скажешь — не сможешь дышать.

И тогда старуха добавила, не глядя:

— Вы ищете мёртвого, который не умер. А он — ищет имя. Без него он останется между. И звать будет. Всех. Не голосом. Снегом. Ветром. Шепотом в пелёнке.

Снаружи — стук. Дальний. Как будто кто-то снова идёт. Но не оставляет следов.

А в прачечной пар сгустился до такой степени, что стал живым. Каждая капля — как вдох. Каждая тень — как след. И каждый вздох Лидии — как признание того, чего она боялась: да, она чувствует вину. Не перед страной. Перед ним.

И это уже не сон.

Старуха всё ещё не поднимала глаз. Сидела, согнувшись, ковырялась пальцами в мокрой тряпке — не стирала, не выжимала, а именно ковырялась, как будто под слоями ткани могла найти ответ, нужное слово, потерянное имя. Пальцы у неё были сухие, как у мёртвой, и при этом вечно мокрые — будто впитывали в себя не воду, а чью-то вину. Неважно чью. Главное, чтобы была старая.

— Если зима рано, не носят, — произнесла она, и голос у неё был такой, будто говорит не человек, а сам пар. — Снег жрёт быстро. Весной, бывает, когти видно. Как проснешься — а в изгородь вонзились, будто снизу кто-то вылез. И опять ушёл.

Слова — простые, деревенские, как из огрызка старой сказки, забытым мужиком рассказанной у печки. Но звучали они теперь, как скрежет по стеклу. Не потому что страшно. Потому что узнаваемо. Потому что Лидия уже где-то это слышала — может, в полусне. Может, в каплях на полу. Может, в том, как дрожал голос у сына, когда он спросил: «А если оно в сумке — оно слышит?».

А она всё пыталась поймать взгляд. Сначала ненавязчиво — из вежливости, потом настойчивее — из тревоги, потом уже почти с отчаянием. Но старуха так и не подняла глаз. Ни разу. И это было мучительнее, чем крик. Потому что это означало, что тебя видят, но не признают. Как будто ты — призрак. Или как будто кто-то с другой стороны стекла смотрит на тебя, и знает, и слышит, но не может — не имеет права — ответить.

Александр молчал. Сидел у стены, прислонившись к деревянному брусу, и не шевелился. Глаза у него были ясные, внимательные, слишком спокойные для ребёнка. Он не слушал — смотрел. Не на бабку. На пальцы. На лицо. На то, как губы у неё шевелятся, будто шепчут ещё что-то параллельно, не то, что слышат уши.

Лидия чувствовала, как тело её перестаёт слушаться. Не больно — вязко. Как в сне, когда хочешь убежать, но ноги не отрываются от земли, потому что ты уже не в теле — ты внутри страха. Её плечи ныли, руки дрожали, а ноги, хотя она этого не осознавала сразу, уже давно не хотели вставать. Казалось, если она попытается выйти — что-то схватит. Не бабка. Что-то вне. Или в ней.

И даже сумка с пелёнкой вдруг стала не ношей — якорем. Внутри всё кричало: встань, выйди, хватит. Но пальцы, словно из воли выжаты, продолжали держать эту ткань, эту тяжёлую, чужую, промокшую память, в которой не было имени — и именно поэтому она не отпускала.

— Плач был, — вдруг сказала старуха, всё так же не глядя. — В прошлом году. Или раньше. Или ещё раньше. У нас тут время путается. Как память. Кто-то в канаву бросил. Тряпка была. Синяя. На ней инициал был… или нет. Только холод остался. Под печкой теперь… мёрзнет.

Лидия хотела спросить. Сказать. Закричать — а вы кого оставили? Но слова не шли. Потому что внутри что-то знало: не стоит. Она знает. И если её спросить — она не соврёт. И от этой правды уже будет не спастись.

Александр в этот момент поднял голову. Сказал тихо, почти лениво:

— Они спят. Но если сказать имя — проснутся.

Бабка усмехнулась. Первый раз.

— Говорит, как будто уже знал.

Лидия посмотрела на сына. Потом на старуху. Потом на пар, который уже застилал пол, словно вода. И ей показалось: если остаться здесь ещё хоть чуть-чуть — они втроём станут частью этого помещения. Как тазики. Как тряпки. Как голоса.

Она не встала. Только крепче сжала ладонь сына. И сказала:

— А если я вспомню имя — оно простит?

И тогда старуха впервые замерла.

И тихо, очень тихо, не поднимая взгляда:

— Имя не для прощения. Имя — чтобы позвать. А что придёт — зависит от того, кто вспомнил.

— Раньше детей не хоронили, — сказала старуха, не поднимая взгляда. Говорила в таз, в бельё, в пар, как будто не к ним, а в пространство между. — Просто оставляли. Как ненужную закваску. Под крыльцом, в снегу, в болотце под корнями. Вроде и не с живым совестью, и не с мёртвым беды.

Лидия не сразу поняла, что эти слова — те самые. Они уже звучали. Во сне, в неосознанной дрожи, в письме, сожжённом перед родами, в том роддоме с пахнущими белилами стенами и младенческим криком, который не был для неё. Эти слова были не впервые. Они возвращались, как дыхание, как давящая тяжесть в области груди, где сердце — или, быть может, память.

Спина вспотела. Но не от жары — от внезапного холода, расползающегося изнутри. Руки налились ватой. Пальцы онемели. Пелёнка в сумке потяжелела. Она вдруг перестала быть просто тряпкой — стала чем-то иным, как будто внутри неё сжалась тишина, готовая заговорить, но ждущая разрешения. Или приказа.

— Он может быть не один, — пробормотала старуха, как бы между прочим, даже с оттенком весёлости, будто рассказывала о соседских банках с соленьями. — Тут таких… собиралось. Когда впрок оставляли. Или когда нечаянно. Или когда и не знали, что был. А он был.

Лидия не сразу поняла, что сломалась. Не закричала. Не вскочила. Просто внутренне — что-то отломилось. Сдвинулось. Как кость, в которую вбили гвоздь и забыли достать. Потому что она ведь шла сюда искать одного. Одного ребёнка. Одну потерю. Одно объяснение.

А они — собирают. Они ищут всех. Они — это не старуха. Не деревня. Не даже Союз. А они — те, кто не был назван. Не был оплакан. Кто теперь ходит не по земле, а под ней. Кто в снегу. В реке. В просонках.

У неё в горле пересохло. Голос, если бы и вышел, прозвучал бы, как бумага, которую пытаются разорвать влажными руками. Она хотела сказать: Сколько вас было? Но это был бы крик. А она — не кричит. Она держит лицо. Потому что если не она — то кто?

«Сколько мы забыли? — подумалось. — И кто теперь помнит меня?».

Александр всё это время сидел тихо. Его глаза не бегали. Он не дернул рукой. Только смотрел. И потом, вдруг, почти шёпотом — но так, что всё в помещении остановилось, даже капли на доске будто пропустили свою очередь, — сказал:

— Один — звал. Другой — молчит.

Лидия резко повернулась к нему. И увидела — нет, не страх, не растерянность, — уверенность. Он не выдумал. Он услышал. Где-то. Как-то. Там, где у детей нет слов, только ощущение, точнее любого языка.

И в этот миг она поняла: выбор уже сделан.

Не Союз, не Григорий, не председатель с его выкладками и печатями, не старуха с голосом земли. Она. Она либо назовёт. Либо промолчит. Но молчание теперь будет не неведением. А соучастием.