Страница 30 из 342
Лидия не заметила, как шагнула вперёд. Она чувствовала — не страх, а старую, влажную дрожь, как при первом месяце в роддоме, когда не знаешь, твой ли это ребёнок или ты уже часть его. Хотела взять за руку — не смогла. Слишком прозрачным стал воздух вокруг сына. Как стекло, натянутое между ними.
Григорий смотрел на тело, на сына, снова на тело — и в нём копилось не понимание, а злость. Не на ребёнка, а на то, что пришло вместо него. На то, что теперь смотрело оттуда, из гнили, из глаз, что не должны быть открыты.
У тела — один глаз вспух, молочный, слепой. Второй — жив. Осторожно жив. Будто видит. И смотрит. Не просто в сторону — на кого-то. На кого-то конкретно. И Григорий, пусть ни во что подобное не верил, знал: если бы стоял ближе, знал бы, на кого именно.
Александр не моргал. И его глаза — серо-зелёные, как болотная чешуя — вдруг стали не отражать воду, а тянуть из неё нечто. Покой. Или зов. Или имя, которое нельзя произносить. Не вслух.
Лидия инстинктивно потянулась — но не дотронулась. Она поняла: сейчас между её сыном и мёртвым — диалог. Как в сказке, где лягушка говорит не с царевичем, а с его сном. И вмешаться — значит вытащить обоих на свет. А свет иногда опаснее тьмы.
Тишина висела, как плёнка. Никто не говорил. Потому что не знали, кто здесь — живой, а кто просто ещё не ушёл.
— Кто он? — голос Григория прозвучал неожиданно даже для него самого. Глухо, как выстрел в землю. — Ты знал его?
Александр не сразу ответил. Или, может, просто ждал, пока всё вокруг стихнет окончательно, как ждёт птица, пока шум с дерева уйдёт внутрь веток. Он медленно повернул голову — не к отцу, а будто чуть в сторону, туда, где отражение тела в воде дрожало от воздуха, не от волн. И сказал:
— Знал. По голосу.
Тон был ровный. Не ребёнка — свидетеля. Или участника. Он не оправдывался и не объяснял. Он констатировал.
— Он раньше пел. Здесь, — продолжил мальчик, глядя на камыш, а не на лицо отца. — А потом замолчал. Она так делает. Когда боятся — гасит голос. Чтобы не мешал.
И в эту секунду у Григория будто затрещало что-то внутри, между лопаток, там, где держится хребет. Он не вскрикнул. Не сделал ни шага. Но отступил. Почти незаметно — как те мужики раньше. Он отводит взгляд. От сына. От воды. Делает вид, что не слышал. Но услышал.
Александр остался стоять на том же месте, между родителями, словно не знал, к кому он ближе. Или знал — но понимал, что им это будет больнее услышать, чем ему — признать.
Лидия сделала полшага вперёд. Без резкости. Как в храме. Как перед иконой, к которой не уверена, можно ли прикасаться. У неё по спине скатилась струйка пота, холодного и липкого, как плёнка. Пальцы едва заметно сжались — будто она держала в них невидимую нить, и знала: дёрни слишком резко — оборвётся. Мягкость — теперь её единственное оружие.
— Саша, — тихо, почти шёпотом. — А ты... слышишь её тоже?
Мальчик не ответил. Или не услышал. Или не счёл нужным. Он дышал слишком медленно, как во сне. Или в молитве. Лицо было спокойным. Слишком спокойным. И именно это — было страшно.
Григорий отступил ещё на шаг, спрятал руки в карманы. Чтобы не дрожали. Чтобы не схватить. Чтобы не сделать что-то, о чём потом не сможет ни пожалеть, ни забыть.
«Если он не мой, — подумал он, не сразу, а с задержкой, как удар от сердца к сердцу. — Чьим он стал?»
Он стиснул зубы — до скрежета, как когда бьют топором по камню. Не потому что хочешь разбить. Потому что не можешь остановиться. Ибо молчание — уже не защита. Оно становится уступкой.
— Ты хочешь домой? — спросила Лидия.
— Я ещё не ухожу, — спокойно сказал Александр. — Она ещё не решила.
Ни один взрослый не вёл больше эту сцену. Всё было в руках мальчика. Или в голосе, что звучал изнутри него. Или над ним. Или сквозь него.
Лидия задавала короткие вопросы. Как врач, не знающий диагноза, но понимающий: каждый звук важен, каждый оттенок ответа может спасти. Или обречь.
Григорий молчал. Плечи его дрожали, но не от холода. Он был охотник, мужчина, родитель, защитник — но сейчас всё это превратилось в оболочку, тяжёлую, ненужную, неуклюжую, как старое пальто на чужих плечах.
Внутри Лидии всплыло: сон. Сны, вернее — те, что приходили, когда Александр был совсем маленьким. Где она шла по лесу, искала его, звала по имени, но находила — другого. С лицом, не похожим на сына. И тем же голосом. Тонким. Не-мальчиковым. Ветреным. Как если бы деревья говорили изнутри ребёнка. Она не рассказывала тогда. Потому что стыдно — бояться собственного ребёнка.
Теперь — не боялась. Теперь — страшно было другое: что он не боится в ответ.
Время текло, как в болоте: вязко, медленно, но неумолимо. Каждое слово резало, как лезвие. И всё, что оставалось — быть рядом. Не спасать. Не спорить. Быть.
И когда Александр шагнул назад, к берегу, сам, без приглашения — они не сказали ничего. Потому что знали: это не возвращение. Это — пауза.
Лидия тянет руку. Медленно. Неуверенно. Как будто глаз — не глаз, а рана, открытая в пространстве. И если накрыть — не скроешь, а примешь в себя. Она уже наклоняется, почти касаясь ресниц мёртвого, как вдруг чувствует: пальцы сжимаются.
Александр. Его ладошка тёплая, почти горячая, но хватка — как у взрослого, как у того, кто знает. Не догадывается — знает.
— Не надо, — шепчет он, не глядя ни на мать, ни на тело. Глядя чуть в сторону, как будто у этого взгляда есть адрес. — Он ещё смотрит.
Лидия замирает. Не потому что верит, а потому что чувствует: нельзя. Нельзя трогать. Нельзя прерывать взгляд, если ты не уверен, что знаешь, на кого он направлен.
Григорий, до того стоявший в полушаге от воды, вдруг делает этот шаг. И ещё один. По щиколотку. По голень. Сапог втягивает жижу с хлюпаньем, но он не останавливается. Не для осмотра. Не ради привычной проверки, не по службе. Ему нужно — почувствовать. И он чувствует.
Тепло.
Нелепое, дикое, непростительное тепло. Болото не холодное. Оно — живое. Не мёртвое, не гнилое — тёплое. И это пугает больше, чем всё остальное.
Он смотрит вниз. Вода чуть мутится вокруг ног, но не сопротивляется. Не зовёт и не держит. Она — принимает.
— Мы... — начинает Лидия, но не заканчивает.
Они не забирают тело. Не накрывают его курткой, не зовут носилки, не ставят крестиков в блокнот. Они стоят. Трое. И знают: он — не для них. Он часть истории. Не конца. Начала. Того, что уже шепчет, и будет звать.
— Не каждый, кто тонет, умирает, — произносит Александр.
И голос его — не торжественный, не зловещий. Просто спокойный. Как будто это не истина, а знакомая фраза. Услышанная — или сказанная.
Лидия садится на корточки, прижимая пальцы к векам. Не чужим — своим. Слёзы идут бесшумно. Не с рыданием — с внутренним выдохом, как при ранней схватке: ещё не рождение, но уже боль.
Григорий смотрит вверх. Небо — серое, тяжёлое, пустое. Как потолок, на который не налезают обои. Он ищет там что-то. Знак. Ответ. Просто точку, куда можно зацепиться взглядом. Может, думает, что сверху — проще, чем снизу.