Страница 155 из 342
Он услышал, как приближаются шаги — медленно, размеренно, с тем упрямством, с каким идут те, кто не думает, что может быть не прав. И ещё до того, как Власий подошёл достаточно близко, чтобы говорить, он сказал:
— Сын твой уже знает.
Григорий не повернулся. Он просто наклонился и подобрал с земли сучок — толстый, тяжёлый, с обломанным концом. Для печки, не для боя. Но жест был — будто щит в руку.
— Что именно?
— Что в лесу добрых не бывает, — сказал Власий, всё так же не глядя. — Здесь не то место, где можно надеяться на милость.
И в этих словах не было угрозы. Было убеждение. Сухое, простое, как истина из сводки: температура минус шесть, ветер северо-восточный, двое пропали, трое найдены — без глаз.
Григорий хотел усмехнуться. Не потому что было смешно — а потому что иначе пришлось бы зарычать. Но губы не дрогнули. Он сжал сучок в ладони и только сказал:
— В лесу бывает разное. Не только добрые. И не только злые.
— Слова для тех, кто сомневается, — отозвался Власий. — А я не сомневаюсь. Капкан — это не вопрос. Это ответ.
Он развернулся и ушёл — не торопясь, не провоцируя. Просто ушёл. А за ним снова клацнул металл — четвёртый раз. Или это был первый из новой серии. Григорий не стал считать.
Он остался один. Ветер теперь бил сбоку, в висок. Снег чуть подтаял у его ног, и он почувствовал, как подошвы прилипают к земле. Тело хотело идти, ставить границу, показывать, что он — отец, что он отвечает, что он может.
Но что-то в нём, у самого дыхания, словно холодная струя, пробежало изнутри: а что, если Власий прав? Если за этим всем — только пасть? Только зубы, спрятанные за взглядом?
Он посмотрел туда, где недавно сидел мальчик. Сейчас — пусто. Ни следа. И ни звука. Только тень яблока, полускрытая коркой льда. А в нём — недосказанное.
Григорий выдохнул и подумал: «Если я его не защищу — кто защитит?»
А вторая мысль, тихая, как дыхание перед сном:
«А если не от кого?».
Костёр догорал вязко, медленно, как будто сам не решался, стоит ли давать тепло. Смола потрескивала неохотно, и от этого треска шёл тонкий, почти невидимый пар, в котором запутывались тени. Они становились длиннее, словно чьи-то спины, вытянутые в тишине, готовились двинуться вперёд, к лесу — или из него.
Лидия сидела чуть в стороне, шаль соскользнула с плеч, но она не поправляла — не чувствовала холода. Зато почувствовала другое. Вонь. Металл. Живой, резкий запах — как кровь, только не свежая, а та, что осталась на железе после. Он ударил в нос внезапно, как щелчок по стеклу, тонкий, обидный, как будто кто-то незримо раскрыл ладонь прямо перед её лицом и вложил туда жгучую догадку.
Она вздрогнула — не телом, а глубже, под грудиной, где-то у самой диафрагмы. Так дрожат дети, когда слышат, как в другой комнате лопается ремень. И одновременно — капкан щёлкнул вдалеке. Она знала, что Власий уже поставил не один, но теперь звук пришёл ближе. Не по расстоянию — по смыслу. Словно в нём что-то уже оказалось. Словно в нём захлопнулось не чьё-то тело, а шанс.
Григорий поднял взгляд. Мельком. Как будто не на неё. А потом — на огонь. Он видел то же, что и она: тени стали не их. В огне не отражались они трое. А кто-то другой. Спины — не по их росту. Руки — не по их движениям. Он сглотнул и сделал вид, что просто поправляет полено.
Мир выдохнул. Но не расслабленно, а с хрустом. Как кость, натянутая на сухожилие. Воздух потемнел, хотя ночь уже наступила давно. Не сменилось время — сменился ритм.
— Ты ставишь это на тропу, по которой он ходит, — сказала Лидия. Голос её был тише, чем обычно. Не потому, что боялась. Потому что не хотела пугать. Ни себя. Ни того, кто мог услышать.
Власий стоял, пригнувшись, над чем-то в снегу. Капкан уже зарыт. Только ветка — как невинный жест. Он выпрямился, не оборачиваясь. И ответил:
— Лучше, если лапа пострадает — чем сердце.
Он говорил это, как молитву. Без ярости. Без угрозы. Как будто где-то уже видел, как выглядит сердце, когда оно не пострадало. И понял, что лучше бы пострадало.
Григорий стоял неподвижно, будто корень дерева, вросший в землю не по воле природы, а из упрямства — тяжёлого, глухого, почти обидного. Ветер облизал ему щёку, влажный и неострый, но будто пропитанный тем же, что и голос Власия — спокойным презрением, закалённым не в споре, а в решении, которое не требует одобрения. Он смотрел на Власия так, как смотрят не на человека, а на стену: с холодной решимостью найти слабое место, если не кулаком, так взглядом. И всё же не двинулся.
Власий не смотрел в ответ. Он вообще редко смотрел в глаза — как будто знал, что увидят там не выражение, а пустоту. Он шевельнул плечом, небрежно, как старый кот, стряхивающий каплю со спины, и снова поднял железо. В нём было что-то звериное — не дикое, а первобытное. Не существо из леса — сам лес, его упрямый, равнодушный дух, не злой, но чужой.
Лидия не сказала ни слова. Но когда капкан вновь клацнул в его руках — не с хрустом, а с глухим, словно прикусившим язык, щелчком — она вздрогнула. Не от страха. От чего-то другого. Как будто знала, что этот звук ещё повторится. И не один раз.
— Ты хочешь поймать — или наказать? — голос Григория вышел глухим, без грома, но тяжёлым, как свинец в снегу.
Он не шагнул ближе — знал, что если шагнёт, то ударит. И ударит не за капкан, не за слова — а за то, что в этом человеке слишком многое напоминало его самого в те моменты, которые он не любил вспоминать.
— А ты — воспитать? — отозвался Власий, не меняя положения, даже не усмехнувшись.
Словно знал, что сказал ровно то, что нужно, чтобы сбить с ног, не прикасаясь.
Григорий почувствовал, как в груди поднимается злость — тёплая, честная, отцовская, не на зверя, а на другого человека. Того, кто слишком уверен, что знает, как правильно. И, быть может, поэтому был правее, чем хотелось признать.
Капкан упал в снег без звука — как будто земля приняла его без возражений. Железо исчезло в рыхлой, сереющей корке, будто его и не было вовсе, но Григорий чувствовал его вес в груди — будто не в землю Власий его бросил, а в сердце ему, прямо туда, где ещё держалась хрупкая уверенность, что можно разобраться, не расколовшись. Тот не сказал ничего, только развернулся и пошёл к кромке леса, куда тени стекались гуще, будто притягивало их что-то невидимое, но живое. Шаг его был ровный, без вызова, но с холодной решимостью палача, которому не нужно кричать — всё уже решено, и спор окончен.
Григорий остался стоять. Шагнуть вперёд — означало врезать в спину. Шагнуть назад — признать, что не знает, зачем здесь стоит. Под ногами хрустнула ветка, хотя он не двигался. Или это не под ногами? Или это снова кровь — та самая, что стучит в ушах, когда разум сдаётся, а тело вспоминает, кем оно было, до всех слов, до приказов, до протоколов и детских лиц?
Он вспомнил. Без усилия, без попытки — как вспоминается то, что никогда не уходило. Та первая зима. Та изба. Тогда они были втроём: он, Лидия и тот первый, старый охотник, с глазами выцветшего льда. Тогда всё было просто: чёрный дым из трубы, а внутри — тишина, запекшаяся, как кровь. Они бросили факел. Они ждали. Потом копались в пепле — и нашли не кость, не след, не крик, а что-то… другое. Камень, по форме как ступня, но не их, не человеческая. И больше никто не звал. Только потом — в ночь, когда сын спал, а Лидия молчала слишком долго, — он понял: они не услышали. Или не захотели.