Страница 139 из 342
Григорий вглядывался вдаль, щурясь, словно ветер мог бы натянуть резкие очертания хутора, сделать их явными. Но хутор оставался сгустком. Домики словно отказывались приближаться, как люди, от которых ждёшь дурных новостей.
— Он не пойдёт к нам, — тихо сказал Григорий, не глядя ни на кого. — Придётся самим.
Лидия кивнула, будто знала это с той самой ночи, когда впервые услышала имя Власия в хриплом голосе координатора. И всё равно ей пришлось пересилить внутренний холод, ту цепкую, ползучую тревогу, что всегда приходит перед встречей не с чудищем — а с человеком, который считает себя единственным судьёй между страхом и необходимостью.
— Знает, что мы не одни? — спросила она, почти шёпотом, не к мужу — к себе.
Александр шагал за ними, легко, как будто шёл туда, где его уже давно ждали. В его движении не было напряжения — но было ожидание. И странное, непонятное спокойствие, которое временами пугало Лидию больше, чем любые незримые угрозы в лесу.
Треск сучка под их ногами снова отозвался слишком громко, словно хребет дерева ломался под их шагами. На мгновение всем троим показалось, что треск идёт не с земли — а с воздуха. Как будто кто-то стоял в стороне и, переломив ветку, ждал, увидят ли его.
Но лес был пуст. Пуст так, как бывает пусто только там, где тишина знает больше, чем люди.
Григорий первым сорвался с места, двинулся по размытой дороге вперёд, не оборачиваясь. Лидия шла следом, прижимая к себе блокнот — словно тонкую щитовую доску между собой и неизбежным. Александр последовал за ними, с тем терпеливым спокойствием маленького зверя, который знает: настоящие ловушки — не в тропах.
И в воздухе, с каждым шагом, росла тишина. Но не мёртвая — а внимающая. Как если бы земля сама слушала их, разглядывала, решая: позволить им дойти — или оставить навечно среди луж и прелой травы.
Они ещё не дошли до конца размытой дороги, когда воздух переменился, точно кто-то незримый повернул его на другую сторону. Резанул по ноздрям тяжёлый запах табака — не магазинного, не ровного вонючего дыма папирос, а тёплый, вяжущий, с примесью сырой земли: самосад, свернутый грубыми пальцами, впитавший в себя терпкую прелость прошлого года. А за ним — тонкая, как затяжка перед смертью, нота гнилого мха, в котором некогда что-то билось и остывало.
Григорий чуть замедлил шаг, напряг пальцы, будто нащупывая в воздухе опору, которой не было. Руки его давно привыкли: к ремню, к затыльнику карабина, к острию ножа. Но сейчас оружие было не нужно. Сейчас работали другие силы — те, что сильнее стали и слабее человеческого сердца.
Пространство вокруг дороги сжалось, не сразу, не резко — а так, как вода сжимает того, кто идёт ко дну. Стволы деревьев, будто молчаливые солдаты на посту, выстроились вдоль тропы, ровно, без сучка, но с той самой недоброй прямотой, в какой нет ни тепла, ни прощения. Они не держали дорогу — они закрывали её.
Из-за поворота, где кусты стояли гуще, чем должно быть, вышел он. Высокий, жилистый, с лицом, которое трудно было бы назвать старым — скорее, как лицо камня, обточенного ветрами. Волосы седые, но не тусклые. Плащ, перетянутый верёвкой вместо ремня. В руках — тяжёлый посох, грязный от нижнего конца, как если бы им били не землю — спины.
Он остановился на несколько шагов, смотрел молча, и молчание было у него не пустотой, а судом.
Григорий остановился первым. Лидия встала рядом, чуть позади. Александр выглянул из-за их спин, не прячась, не страшась.
— Вы — те, что по мху ходят? — голос Власия был хриплым, как если бы его глотку долго держали в дыму, а потом забыли отпустить.
Григорий выпрямился, ощутив, как поднимается в нём какая-то странная, почти тёплая злость — не к Власию, а к тому, что мир опять требует объяснений там, где должны быть только дела.
— Мы — те, кого он не съел, — ответил он тихо, но твёрдо, будто ставил подпись под чем-то большим, чем их маленькая миссия.
Власий не ответил сразу. Только передвинул посох с руки на руку — тяжело, глухо, так, что треснул под ногами ещё один сучок, сухой, как кость. И в этом треске было всё: молчаливое недоверие, старая усталость и та самая, древняя как сама тайга, привычка судить без вопросов.
Власий смотрел на них долго, не моргая, как смотрят звери перед броском, когда ещё можно повернуть, но уже поздно. Его взгляд скользнул по Григорию — не как по человеку, а как по вещи, которую проверяют на прочность: выдержит или треснет. На Лидию он задержался дольше — подозрительно, настороженно, словно считал её здесь лишней, неправильною по самому существу — тихой там, где нужно было кричать, живой там, где давно должно быть одно дерево.
Когда глаза Власия скользнули к Александру, мальчик чуть напрягся, но не отвёл взгляда. И в этом взгляде, — чистом, прямом, — было что-то такое, от чего старик почти незаметно переменился: не смягчился, нет, но стал как будто тяжелее. Как старая берёза перед бурей.
И на мгновение стало совершенно непонятно, кто из них здесь живой, а кто остался в этом лесу просто по недосмотру смерти.
Григорий почувствовал странное движение внутри, тугое и липкое, как сырой лёд под кожей: если бы он остался здесь один... если бы шли годы, годы без людей, без напарников, без тех, кого надо держать за руку в страшную минуту... он бы тоже стал таким. Каменным. Глухим к вопросам.
Александр сделал невинный, почти нечаянный шаг вперёд — и Григорий, не глядя, инстинктивно положил руку ему на плечо. Не как приказ. Как напоминание: мы здесь вместе. Ещё вместе.
Власий медленно поднял посох и ткнул им в землю, оставляя на мокрой траве вмятину, как метку.
— Скот, — сказал он, и слово это прозвучало так, будто речь шла не о животных, а о чём-то подленьком и упрямом. — Ушёл. Дети — не вернулись.
Он сплюнул в сторону, коротко, беззлобно. Будто ставил точку после очевидного.
— Заяц? Ха, — хмыкнул он, глухо, как будто в горле у него перекатился кусок мха. — Не первый раз. Всё они сюда бегут. Все, кто не досмотрел.
Григорий чуть выдохнул, коротко, как перед толчком.
— И не последний, — сказал он, ровно, не громко, но так, чтобы зазвенело между деревьями. — Потому мы здесь.
И когда он произнёс это, стало ясно: это не спор, не обмен данью между охотниками. Это признание. Это клятва.
И лес, казалось, на мгновение прислушался — не к словам, нет, — к той щели между ними, через которую может пройти что-то старое, острое и неумолимое.
Ветер не поднялся, но листья вдруг перестали шевелиться, словно лес затаил дыхание, предчувствуя треск ломаемой ветки. В груди у Лидии что-то стянулось тяжёлым узлом: всплыла старая, выученная почти до блеска картина — другой хутор, другой охотник, такой же сухой и уверенный, пахнущий старым ружьём и горькой золой. Тогда мальчик тоже спрашивал — не словами, а глазами. И они не услышали. И мальчик утонул — в колодце, полном тихой, чёрной воды, где не было ни крика, ни помощи, только воронка пузырей.
Она посмотрела на Александра, и не успела сказать ни слова, когда он, всё ещё стоя под её рукой, поднял голову и тихо, очень просто спросил:
— А если он не злой?
Власий повернулся на этот голос так резко, что казалось — скрипнула не его куртка, а сама дорога под ногами. Его глаза, тускло-серые, стали вдруг пустыми, как две пустые норы в снегу: в них не было злобы, не было сострадания — только тяжесть опыта, который не хотел больше ни объяснять, ни убеждать.